Символ по большей части изобретается совсем не тогда, когда в нем является потребность. Символом становится какая-нибудь уже прежде существовавшая форма или вещь. У лошадей были хвосты, а у луны четверти гораздо раньше, чем начали существовать турки; тем не менее лошадиный хвост и полумесяц имеют для оттомана определенно-символическое значение. Первоначальные формы орнамента почти одинаковы у всех народов, сколько-нибудь способных к рисунку; народ влагает в них смысл впоследствии, если сам имеет какой-нибудь смысл. Приставьте конец острого инструмента к сосуду из обожженной глины и потряхивайте им, пока сосуд повертывается на колесе, и вы получите волнистую линию, или линию, состоящую из зигзагов. Колесо оборачивается один раз, концы волнистой линии не вполне совпадают при встрече; чтобы поправить ошибку, вы приделываете к одному из них голову, к другому хвост и получаете символ вечности, если только, – что совершенно необходимо, – у вас есть понятие о вечности.
Истинная прелесть орнамента – явный для нас отпечаток мыслей, стремлений, попыток, сердечных сокрушений, радостей успеха и удачи; все это ясно для опытного глаза, и даже если не ясно, все же подразумевается и предполагается; в этом вся ценность предмета и ценность всего, что мы считаем дорогим. Ценность бриллианта просто-напросто сводится к сознанию количества времени, необходимого, чтобы найти его; ценность орнамента – к сознанию количества времени, необходимого на его выработку. Он имеет, кроме того, свою собственную, особенную цену, которой не имеет бриллиант (бриллиант, в сущности, ничуть не красивее кусочка стекла); но теперь я говорю не об этом, я предполагаю, что они равны по достоинству; машинную работу так же трудно отличить от ручной, как поддельный бриллиант от настоящей; действительно, на первый взгляд машинный орнамент может ввести в заблуждение каменщика, а фальшивый бриллиант – ювелира; подделка открывается только при самом внимательном рассмотрении. Однако точно так же, как никакая порядочная женщина не наденет фальшивых драгоценных камней, никакой порядочный архитектор не допустит поддельного орнамента. Употребление его – такая же грубая и непростительная ложь. Вы пользуетесь тем, что вовсе не имеет ценности, на которую претендует, чтобы имеет вид совсем не того, чтобы оно есть на самом деле; это обман, вульгарность, дерзость и грех. Бросьте такой орнамент, оставьте лучше корявую стену на месте его; вы не заплатили за него, вам до него нет дела, он не нужен вам. Никому не нужны орнаменты, а честность нужна всем. Все прекрасные орнаменты, когда-либо грезившиеся человеку, – не стоять одной лжи. Пусть ваши стены голы, как струганые доски, в случае нужды слепите их из обожженной грязи и рубленой соломы, но не украшайте их выпуклой ложью.
Символ по большей части изобретается совсем не тогда, когда в нем является потребность. Символом становится какая-нибудь уже прежде существовавшая форма или вещь. У лошадей были хвосты, а у луны четверти гораздо раньше, чем начали существовать турки; тем не менее лошадиный хвост и полумесяц имеют для оттомана определенно-символическое значение. Первоначальные формы орнамента почти одинаковы у всех народов сколько-нибудь способных к рисунку; народ влагает в них смысл впоследствии, если сам имеет какой-нибудь смысл. Приставьте конец острого инструмента к сосуду из обожженной глины и потряхивайте им, пока сосуд повертывается на колесе, и вы получите волнистую линию, или линию состоящую из зигзагов. Колесо оборачивается один раз, концы волнистой линии не вполне совпадают при встрече; чтобы поправить ошибку, вы приделываете к одному из них голову, к другому хвост и получаете символ вечности, если только, – что совершенно необходимо, – у вас есть понятие о вечности.
Свободный размах пера, заканчивающий длинное письмо, имеет склонность обращаться в спираль. Проведение такой линии ничего особенного не значит и не выражает. Ее проводит извивающийся червяк; ее же мы видим в развертывающемся листе папоротника, в морской раковине. Тем не менее линия эта, законченная в ионической капители, прерванная изгибом акантового листа в капители коринфской, сделалась основным элементом прекрасной архитектуры и орнамента всех времен; множество символических значений было придано ей; у афинян она изображала силу ветров и волн, в готических произведениях олицетворяла древнего змия, т. е. диавола и Сатану; нередко оба значения соединялись, так как диавол считался властелином воздушная царства, как, например, в истории Иова и в прекрасном рассказе Данте о Буонконте де Монтефельтро.
Публика
ПУБЛИКА. – Кто подразумевается под «публикой»? Для каждой картины и для каждой книги существует своя публика, но это обыкновенно никем не принимается в расчет. По отношению к каждому отдельному произведению публика – тот класс людей, у которого есть познания, предполагаемые этим произведением, и чувства, к которым оно обращено. По отношению к новому изданию «Principia» Ньютона публика ограничится, пожалуй, исключительно «Королевским Обществом». По отношению к какой-нибудь поэме Вордсворта публикой будут все, у кого есть сердце; к поэме Мура – все, у кого есть страсти; к произведениям Гогарта – все, у кого есть житейская мудрость; к Джотто – все религиозные люди. Художественное произведение должно подлежать суду исключительно той особенной публики, к которой оно обращается. Нас нисколько не интересует вопрос, какого мнения о Ньютоне – человек, не знающий математики, о Вордсворте – человек, не имеющий сердца, о Джотто – человек, лишенный религиозного чувства. Когда мы хотим составить себе понятие о каком-либо произведении, вопрос: «Что говорит публика?» имеет действительно первостепенное значение, но сначала мы должны спросить: «Кто его публика?».
ПОПУЛЯРИЗАЦИИ ИСКУССТВА. – Рассуждая об этом предмете, мы должны преимущественно держаться одного главного положения: искусство не имеет целью забаву; если оно задается такой целью или может служить ей, оно не только низко, но может быть даже и вредно.
Назначение искусства так же серьезно, как и назначение всех других прекрасных вещей – голубого неба и зеленой травы, облаков и росы. Все это или бесполезно, или имеет значение, гораздо более глубокое, чем забава. Удовольствие, доставляемое нам всем этим, может быть больше или меньше удовольствия, доставляемого забавной игрой или любопытной диковинкой, но, во всяком случае, не похоже на него. С метафизической точки зрения довольно трудно определить, какая разница существует между удовольствием, получаемым нами от комедии, и тем, которое мы испытываем при виде солнечного восхода, но разница эта несомненно существует. Во всех проявлениях прекрасного есть, однако, элемент своего рода «Божественной комедии», – присущая ей смена явлений и сила; в музыке, живописи, архитектуре и даже в природе радость сюрприза и случайности, облагороженная и подчиненная закону, примешивается к совершенству пребывающего цвета и формы. Но если потребность перемены становится на первое место, если мы требуем прежде всего новых мелодий, новых картин и новой природы, это служит верным доказательством того, что всякая способность наслаждаться природой и искусством исчезла в нас и заменилась ребяческой любовью к новым игрушкам. Постоянные публикации о «новых» музыкальных произведениях (как будто все их достоинство в их новизне) доказывают, что, в сущности, никому нет дела до музыки; интерес к новым выставкам доказывает, что никому не нужны картины, а спрос на новые книги – что никому не нужны книги.
Не всегда, однако, и не во всякое время это одинаково справедливо; в живой школе искусства всегда будет жажда всякого нового развития мысли и горячий интерес к нему. Но сказанное нами не подлежит сомнению, когда интерес ограничивается одною новизной предмета; великие произведения искусства находятся в нашем распоряжении и забываются нами, а дрянные картины, благодаря своей новизне или какому-нибудь личному интересу, каждый год возбуждают горячее любопытство и живые толки.
ДИЛЕТАНТИЗМ. – Не думайте, что возможно заниматься искусством из дилетантизма; искусство, как и чтение, должно доставлять вам удовольствие, но вы не назовете чтение дилетантизмом. Занятие физикой также доставляет вам удовольствие, но физику нельзя назвать развлечением. Если вы решили смотреть на искусство как на забаву или приятное препровождение времени, – перестаньте заниматься им; вам оно не принесет пользы, а его вы унизите в глазах людей. Если вы идете в картинную галерею для того, чтобы шататься по ней и ухмыляться, гораздо лучше вам никогда туда не ходить; если вы рисуете только из самодовольного сознания своего небольшого умения в этом деле, – лучше никогда не берите в руки карандаша; гораздо лучше совсем не интересоваться живописью и ничего не понимать в ней, чем понимать лишь настолько, чтобы замечать недостатки великих произведений, придавать самонадеянности вид глубокомыслия и непониманий вид тонкой критики.
Человеку, зарабатывающему свой хлеб каким бы то ни было ручным трудом, никогда не придет в голову возможность научиться ради забавы какому-нибудь другому ремеслу или искусству; однако это постоянно приходит в голову любителям. Не только в высшей степени важно, но и необходимо, во-первых, разъяснить им, что значит настоящий рисунок; им нужно учиться не столько самим работать хорошо, сколько распознавать хорошее в чужой работе. Создать что-нибудь хорошее в строгом смысле слова, как я уже говорил раньше, не может ни один любитель; но для того чтобы работать хорошо, в каком бы то ни было смысле, работать на пользу для себя или для других, он должен, во-первых, понять, чего он может достичь и чего не может, что для него доступно и что – нет; должен уразуметь вполне суровость и величие непоколебимых законов природы, во всей их беспредельности. Это не ошеломит его; способность быть ошеломленным уже показывает величие человека; мы не можем надеяться разумно и понимать ясно до тех пор, пока надежда не смирит нас, а разумение не исполнит благоговением. Я пойду далее и выражусь смелее: ученики должны узнать от нас не то, что они могут сделать, а то, чего не могут; мы должны заставить их понять, что многое в природе исключает возможность подражания и многое в человеке исключает возможность соревнования. Действительно, научился чему-нибудь в искусстве только тот, кто видит во всем своем труде лишь слабый отблеск сияния, которого передать не в силах, ничтожное средство измерения всей глубины и непроходимости бездны, отделяющей, по воле Божией, великих людей от простых смертных. Великое торжество искусства, доступное силам человеческим, находит свой истинный венец в чистом наслаждении реальным явлением, в святом самозабвении, которое с благоговением и трепетом восторга преклоняется пред человеческим духом, выше его стоящим.