Действительно, структуралистскую и постструктуралистскую критику породило в первую очередь именно литературное движение модернизма. Некоторые из поздних работ Барта и Деррида сами являются модернистскими литературными текстами, экспериментальными, загадочными, богатыми и многозначными. Для постструктурализма не существует чёткого разделения на «критику» и «творчество»: обе эти манеры относятся к письму как таковому. Структурализм появился, когда язык стал предметом навязчивой увлеченности интеллектуалов, а это было в свою очередь вызвано глубоким кризисом языка, ощущавшимся в Западной Европе на рубеже веков. Как можно писать в индустриальном обществе, где дискурс выродился в простой инструмент науки, коммерции, рекламы и бюрократии? И в любом случае для какой публики можно писать, если читатели пресыщены «массовой», скудной на смыслы культурой, действующей как успокоительное средство? Может ли литературное произведение быть одновременно произведением искусства и предметом потребления на свободном рынке? Можем ли мы далее разделять самонадеянный рационализм или эмпиризм среднего класса середины XIX в., утверждающий, что язык пристёгнут к миру? Как возможно письмо без каркаса из коллективных убеждений, общих для автора и публики, и как в идеологической суматохе двадцатого столетия такой общий каркас может быть заново изобретён?
Вопросы, подобные этим, уходят корнями в реальные исторические условия современного творчества, которое столь наглядно, столь убедительно вывело на передний план проблемы языка. Формалистская, футуристская и структуралистская увлечённость остранением и обновлением слов, возвращением отчуждённому языку богатств, которых тот был лишен, всё это было различными способами дать ответ на одну и ту же историческую дилемму. Но также возможно предложить сам язык в качестве альтернативы освобождения от мучительных социальных проблем – и, смиренно или победоносно, отказаться от традиционного представления о том, что кто-то пишет про что-то и для кого-то, и сделать сам язык объектом анализа. В своём мастерском раннем эссе «Нулевая степень письма» (1953) Барт составляет схему исторического развития, в которой письмо для французских символистов XIX в. становится «интранзитивным» актом: не письмо ради конкретной цели на определённую тему, как в эпоху «классической» литературы, но письмо как собственное основание и предмет собственной страсти. Если объекты и события реального мира воспринимаются как скучные и отчуждённые, если история кажется потерявшей направление и впавшей в хаос, всегда возможно заключить это «в скобки», «исключить референт» и вместо этого начать исследовать сами слова. Письмо обращается само на себя в глубоком акте нарциссизма, и в то же время оно потревожено и омрачено социальным чувством вины за свою собственную беспомощность. Неизбежно являющееся соучастником тех, кто низвёл его значение до ненужного товара, оно, тем не менее, проявляет щепетильность по отношению к собственной свободе от влияния социальных смыслов, настаивая на чистоте молчания, как это было с символистами, или на поисках строгой нейтральности, «нулевой степени письма», которая надеется быть чистой и незапятнанной, но в реальности, как в случае Хемингуэя, окажется таким же литературным стилем, как остальные. Нет сомнения, что «вина», о которой говорит Барт, – это вина самого института Литературы, института, который, как он замечает, способствует дифференциации языков и классов. «Литературно» писать в современном обществе – значит неизбежно участвовать в заговоре такого разделения.
Структурализм лучше всего рассматривать как симптом описанного мною социального и лингвистического кризиса и одновременно как реакцию на него. Структурализм спасается, убегая от истории к языку – акт довольно иронический, поскольку, по мнению Барта, не так уж много действий могли бы быть более исторически значимыми, чем это. Но, постоянно припирая историю и референт к стенке, структурализм в то же время ищет возвращения чувства «неестественности» знаков, при помощи которых живут мужчины и женщины, и таким образом обнаруживает острое сознание их исторической изменчивости. С таким подходом структурализм может вновь вернуться к той самой истории, с отказа от которой он начал. Так это или нет, однако, зависит от того, исключается референт временно или навсегда. С появлением постструктурализма реакционным в структурализме стало вовсе не избегание истории, а не что иное, как само понятие структуры. Для Барта в «Удовольствии от текста» (1973) все существовавшие ранее теории, идеологии, конкретные смыслы, общественные взгляды и их возникновение в основе своей являются террористическими, и письмо – это ответ на них. Письмо, или чтение-как-письмо, является последним неколонизированным анклавом, в котором интеллектуал может играть, спасая роскошь означающих и опрометчиво пренебрегая тем, что происходит в Елисейском дворце и на заводе «Рено». В процессе письма структурная тирания смыслов может быть мгновенно разбита и смещена в сферу свободной игры языка, пишущий/читающий субъект может быть освобожден от смирительной рубашки единственной идентичности и погрузиться в рассредоточенность собственного «я». Текст, заявляет Барт, «является (должен являться) тем самым беспардонным субъектом, который показывает зад Отцу-политику»[130]. О да, мы прошли долгий путь от Мэтью Арнольда…
Это обращение к политическому Отцу не случайно. «Удовольствие от текста» было опубликовано через пять лет после социального взрыва, который основательно потряс французских политических отцов. В 1968 г. студенческое движение прокатилось по Европе, борясь с авторитаризмом образовательных институтов, а во Франции на короткое время угрожало и самому капиталистическому государству. Драматизм момента состоял в том, что государство балансировало на краю пропасти: его полиция и армия дрались на улицах со студентами, которые боролись вместе с рабочим классом, постепенно выковывая свою солидарность. Студенческое движение, погружённое в тупиковые препирательства между социализмом, анархизмом и ребяческим позёрством, не было способно выдвинуть последовательных политических лидеров и было отброшено назад и разобщено; преданное своими сдавшимися сталинистскими лидерами, рабочее движение не смогло взять власть. Шарль де Голль вернулся после стремительного бегства, и французское государство перегруппировало свои силы во имя патриотизма, закона и порядка.
Постструктурализм был продуктом той смеси эйфории и крушения иллюзий, раскрепощения и утраты свободы, карнавала и трагедии, которая возникла в 1968 г. Не сумевший разрушить структуры государственной власти постструктурализм нашёл возможным вместо этого низвергнуть структуры языка. В конце концов никто ведь не даст за это по голове. Студенческое движение внезапно заполнило улицы, а затем так же внезапно ушло в подполье дискурса. Его врагами, как и у позднего Барта, стали любые логически последовательные системы убеждений – все формы политической теории и организации, которые стремились анализировать общество в целом и действовать на основании этого анализа. Именно такая политика воспринималась как не оправдавшая надежд: система оказалась слишком сильной, и «тотальные критики» назвали жёсткий сталинистский марксизм частью проблемы, а не её решением. Все такого рода систематические размышления теперь подозревались в подрыве устоев: самого концептуального смысла, в противоположность выражению сексуальных желаний и анархистской спонтанности, боялись как репрессивного. Чтение для позднего Барта – не познание, но эротическая игра. Допустимыми формами политической активности теперь казались лишь локальные, размытые стратегии: работа с заключёнными и другими маргинализованными социальными группами, разработка конкретных проектов в культуре и образовании. Женское движение, враждебное классическим формам организаций левого толка, развивало либертарианскую, «децентрированную» альтернативу, отвергавшую почти любую систематизированную теорию как мужскую. Причём как самую серьёзную ошибку многие постструктуралисты рассматривали убеждение, что такие локальные проекты и отдельные акты должны привести к полному пониманию механизмов монополистического капитализма: понимание может быть лишь жёстко «тотальным», как и сама система. Власть везде – эта изменчивая, подвижная сила, просачивающаяся через поры общества, – но она обладает центром не в большей степени, чем литературный текст. С «системой как целым» невозможно бороться, потому что на самом деле «системы как целого» нет. Но можно вмешиваться в социальную и политическую жизнь в любом месте, где это принесёт тебе удовольствие: так Барт нашинковал бальзаковский рассказ «Сарразин» ради произвольной игры кодов. Не вполне ясно, как можно понять, что системы как целого не существует, если общие идеи подвергаются табуированию. Также непонятно, как такая точка зрения может быть одинаково жизнеспособной в Париже и других частях света. В странах так называемого «третьего мира» мужчины и женщины, руководствуясь общим пониманием логики империализма, искали независимости для своих государств от политического и экономического господства Европы и США. Они пытались сделать это во Вьетнаме в одно время с подъёмом европейского студенческого движения и, несмотря на «общие теории», смогли доказать несколькими годами позже, что добились большего, чем парижские студенты. Однако, вернувшись обратно в Европу, эти теории быстро пожухли. Как старые формы «тотальной» политики догматически предполагали, что локальная борьба несущественна, так и новая политика фрагментации была склонна догматизировать глобальную борьбу как опасную иллюзию.
Такая позиция, как я показал, родилась в особых условиях политического поражения и крушения иллюзий. «Тотальная структура», определённая в качестве врага, на самом деле была исторически конкретна: вооружённое репрессивное государство позднего монополистического капитализма и политика сталинизма, мнимо противостоящая ему, но глубоко сопричастная капиталистическим правилам игры. Задолго до появления постструктурализма поколения социалистов боролись с обоими монолитами. Но они как-то не заметили, что эротический