В любом случае никакая теория или метод не могут предполагать только одну стратегию. Они могут быть использованы с различными целями во множестве различных стратегий. Но и не все методы будут одинаково подходить отдельным целям. Это повод выяснить, как будет работать отдельный метод или теория, а не принимать всё с ходу. Одна из причин, по которой я не закончил эту книгу обращением к феминистской или социалистической литературной теории, состоит в том, что я уверен, что такой ход мог бы подтолкнуть читателя к тому, что философы называют «категориальной ошибкой». То есть он мог бы ввести людей в заблуждение, что «политическая критика» является ещё одним видом критического подхода, сродни тем, что я уже разобрал: отличным по посылкам, но в своей сути тем же самым. Так как я прояснил свою точку зрения, состоящую в том, что вся критика в некотором смысле политична, и так как люди стремятся назвать «политической» критику, которая расходится с их собственным мнением о политике, у меня бы ничего не вышло. Социалистическая и феминистская критика, естественно, имеют дело с развивающимися теориями и методами, соответствующими их целям: они рассматривают вопросы отношений между письмом и сексуальностью или текстом и идеологией, в то время как другие теории это, в общем-то, не интересует. Также хотелось бы указать, что эти теории обладают большим объяснительным потенциалом, чем другие, так как, если бы они не были таковыми, они не смогли бы развиться в качестве теорий. Но было бы ошибкой видеть специфику таких форм критики в предложении альтернативных теорий или методов. Эти формы критики отличаются от остальных благодаря тому, что они по-другому определяют объект анализа, имеют иные оценки, убеждения и цели, выдвигают иные стратегии для реализации этих целей.
Я говорю именно «цели», потому что не следует думать, будто такая форма критики будет иметь лишь одну цель. Существует много целей, которых нужно добиться, а также различные способы это сделать. В некоторых ситуациях самой продуктивной методикой может быть исследование того, как знаковые системы «литературного» текста производят определённый идеологический эффект; то же может быть проделано с голливудскими фильмами. Такие программы могут доказать практическую важность обучения детей искусствоведению, но они также могут быть ценными в использовании литературы для того, чтобы способствовать развитию чувства языкового потенциала, которого дети лишены в нынешних социальных условиях. Существует подобного рода «утопическое» использование литературы, а также богатая традиция этого утопического мышления, которая не должна беззаботно объявляться «идеалистической». А живое наслаждение произведениями искусства не должно быть низведено до уровня начальной школы, чтобы оставить старшим ученикам мрачное дело анализа. Удовольствие, наслаждение, возможности изменения содержания дискурса являются столь же «подходящими» для «высокого» изучения, как и помещение пуританских положений в образовательный дискурс XVII столетия. В иных обстоятельствах большую пользу сможет принести не критика или удовольствие от дискурса других людей, но собственный продукт. Здесь, как и с риторической традицией, нам может помочь знание о том, что сделали другие люди. Можно демонстрировать собственные означающие практики, чтобы оказывать обогащающее, критическое, модифицирующее или трансформирующее влияние на практики других людей.
Во всей этой разнообразной деятельности найдётся место и для изучения объекта, ныне определяемого как «литература». Но не должно казаться само собой разумеющимся, будто то, что сегодня определяется как «литература», будет всегда и везде находиться в самом центре внимания. Такому догматизму нет места в поле культурного исследования. И тексты, получившие сейчас титул «литературы», не будут всегда восприниматься и определяться так, как сейчас, раз уж они являются частью более широкой и глубокой формации дискурса. Они будут «переписаны», использованы для другой цели, помещены в различные отношения и практики. Да и уже были, конечно; просто слово «литература» влияет на нас таким образом, чтобы не дать нам осознать этот факт.
Такая стратегия, очевидно, имеет далеко идущие следствия, касающиеся самого института литературы. Например, это может значить, что соответствующие факультеты в таком виде, в котором мы их знаем в сфере высшего образования, перестанут существовать. Так как правительство, как я уже писал, справится с задачей их ликвидации более быстро и эффективно, чем я сам мог бы это сделать, необходимо добавить, что главная политическая задача тех, кто сомневается в идеологическом значении факультетов, состоит в прямой их защите от нападок правительства. Но этот приоритет не означает отказа от размышлений, как мы могли бы лучше организовать исследование литературы в долгосрочной перспективе. Идеологическое влияние литературоведческих факультетов покоится не только на распространяемых ими определённых ценностях, но и на скрытом беспочвенном отделении «литературы» от других культурных и социальных практик. Неблагодарное отношение к подобным практикам как к «фону» литературы не должно нас удерживать: «фон», с его статичными, далёкими смыслами, всё же способен кое-что нам рассказать. Чем бы ни могли быть заменены в долгосрочной перспективе такие факультеты – скромное предположение, ведь такие эксперименты уже полным ходом разрабатываются в некоторых областях высшего образования, – это будет касаться обучения различным теориям и методам культурного анализа. То, что подобное обучение не вошло в планы многих существующих литературоведческих факультетов или вошло, но пребывает «факультативным» или маргинальным, является одной из самых постыдных и нелепых особенностей нашей образовательной системы. (Возможно, другая постыдная и нелепая особенность – та энергия, которую аспирантам приходится тратить на неясные, часто фиктивные темы исследования, чтобы написать диссертации, зачастую представляющие собой лишь бесплодные академические упражнения, вряд ли имеющие шанс быть прочитанными). Изящный дилетантизм, рассматривающий критику как некое спонтанно возникающее шестое чувство, не только повергает многих изучающих литературу в понятное замешательство на целые десятилетия, но и служит укреплению авторитета тех, кто находится у власти. Если критика – это не более чем сноровка, как умение свистеть и одновременно жужжать на разные лады, тогда однажды она станет достаточно редко встречающейся, сберегаемой в руках элиты, хотя при этом достаточно «простой», чтобы не требовать точных теоретических суждений. Точно такая же пинцетная политика наблюдается в английской философии «обыденного языка». Но выход состоит не в том, чтобы раскритиковать дилетантов с элегантным профессионализмом, настойчиво стремящимся оправдать себя в глазах раздражённого налогоплательщика. Такой профессионализм, как мы видели, справедливо лишён любого общественного признания до тех пор, пока он не может сказать, почему нужно ворошить литературу вместо того, чтобы привести её в порядок, разместить тексты по соответствующим категориям, а после заняться океанологией. Если смысл критики не в интерпретации литературного произведения, но в овладении при помощи объективного подхода базовыми знаковыми системами, которые его и создали, то что должна делать критика, если она однажды достигнет этого мастерства, обучение которому вряд ли займёт целую жизнь, а возможно, и не более нескольких лет?
Нынешний кризис в поле литературоведения является, по существу, кризисом определения самого предмета. Неудивительно, что очень трудно достичь подобного определения: надеюсь, мне удалось показать это в книге. Никто, скорее всего, не будет уволен с академической работы за попытку семиотического анализа Эдмунда Спенсера; но все рискуют, что им укажут на дверь или запретят входить в неё, если они усомнятся, является ли «традиция» от Спенсера до Шекспира и Мильтона лучшим или единственным способом втиснуть дискурс в учебный план. Тогда выкатывается тяжёлая артиллерия канона, чтобы смести нарушителей с литературной арены.
Те, кто работает в поле культурной практики, вряд ли заблуждаются, что их деятельность имеет чрезвычайно большое значение. Мужчины и женщины не живут одной лишь культурой, у подавляющего большинства людей на протяжении всей истории была отнята возможность наслаждаться ею в полной мере, а те немногие, кому сейчас достаточно повезло, могут себе это позволить за счёт труда остальных. Любая культурная или критическая теория, которая не начинается с этого самого важного факта и не держит его в уме в ходе своей работы, с моей точки зрения, вряд ли будет особенно ценной. Нет такого документа культуры, который не был бы одновременно свидетельством варварства. Но даже в обществах, которые, как наше собственное, по замечанию Маркса, не имеют времени на культуру, находится время и место, где культура вдруг становится важной, полной иных смыслов, кроме самоценности. В нашем мире мы можем засвидетельствовать четыре таких значимых момента. Культура в жизни народов, борющихся за свою независимость от империализма, обладает смыслом, весьма далёким от критических статей в воскресных газетах. Империализм – это не только эксплуатация дешёвой рабочей силы, сырья и лёгких рынков сбыта, но и истребление языков и обычаев, вторжение не только войск других государств, но и чуждого жизненного опыта. Империализм проявляет себя не только в балансовых отчётах и авиабазах, но и в самых глубоко скрытых основах речи и смысла. В таких ситуациях, имеющих место гораздо ближе, чем за тысячи миль от нашего порога, культура так тесно граничит с жизнью простых людей, что нет нужды доказывать её отношение к политической борьбе. А вот возражения на этот счёт как раз невразумительны.
Второй сферой, в которой культурная и политическая деятельность тесно объединены, является женское движение. В самой природе феминистской политики содержится мысль о том, что знак и образ, описанный и показанный на сцене опыт должны иметь особо важное значение. Феминизм явно интересуется дискурсом во всех его формах: и как сферой, где угнетение женщин может быть понято, и как местом, где угнетению может быть брошен вызов. Для любой политики, которая ставит во главу угла личность и её отношения, заново обращая внимание на пережитый опыт и дискурс тела, культура не нуждается в доказательствах своей релевантности политическому. Действительно, одно из достижений женского движения состояло в освобождении таких фраз, как «пережитый опыт» и «дискурс тела» от эмпирических подтекстов, которые теория литературы им придавала. «Опыт» больше не означает уход от властных систем и социальных отношений к неприкосновенным основам личной жизни, так как феминизм открыл, что не существует различия между вопросами человеческого субъекта и вопросами политической борьбы. Дискурс тела – это не плод работы нервных узлов в мозгу у Лоуренса, не «волшебство живота, облачённого в тёмное»