Значение, которое мы придаем различию, существующему между нашим обычным состоянием и любым другим, представляет собой источник всех несчастий и тревог человеческой жизни. Жадность преувеличивает различие между бедностью и богатством, честолюбие – различие между частной жизнью и общественной, пустая суетность – различие между неизвестностью и блестящей репутацией. Человек, увлекаемый какою-нибудь из этих безумных страстей, не бывает несчастлив в своем настоящем положении, но обыкновенно он готов нарушить спокойствие всего общества для удовлетворения своих безумных желаний. А между тем достаточно только небольшого опыта, дабы убедиться, что при всяком обычном течении жизни человек может в равной мере сохранить спокойствие, ясность души и самоудовлетворенность. Некоторые из этих положений, без сомнения, заслуживают предпочтения перед другими, но ни одно из них не заслуживает того, чтобы решиться ради него нарушить требования благоразумия и справедливости; ни одно из них не стоит, чтобы мы пожертвовали ему спокойствием всей нашей жизни, спокойствием, нарушаемым то стыдом при воспоминании о наших глупостях, то угрызениями совести, напоминающей нам нашу жестокую несправедливость. Человек, который для улучшения своего положения прибегает к тому, что не может быть оправдано благоразумием и не может быть допущено справедливостью, играет в самую рискованную из азартных игр: он ставит на карту все, дабы получить едва ли хоть что-нибудь. К людям, находящимся в обычном положении, можно применить слова, сказанные эпирскому царю его наперсником после того, как царь перечислил все завоевания, какие он намеревался предпринять. «А после этого что вы намерены сделать, государь?» – спросил его любимец. «Потом, – отвечал царь, – я устрою веселый пир для моих друзей». – «Но что же мешает вашему величеству и начать таким пиром?» – возразил наперсник. Итак, удовольствия, которые, мы надеемся, должны составить наше счастье, когда мы достигнем самого блистательного и самого высокого положения, какое только может быть создано нашим суетным воображением, почти всегда суть те же удовольствия, которые находятся в нашем распоряжении и в настоящую минуту и которыми мы можем воспользоваться, когда нам угодно. За исключением несущественного удовольствия, доставляемого тщеславием и чувством превосходства, мы можем найти и в самом скромном положении (если только мы сохранили личную свободу) все удовольствия самого блистательного положения, а удовольствия, доставляемые известностью и властью, почти никогда не бывают совместимы с безмятежным спокойствием, составляющим источник всех действительных радостей. По крайней мере, не подлежит сомнению, что при высоком положении удовольствия эти не могут быть проникнуты той прелестью, той беззаботностью, какой они отличаются при неизвестном или скромном положении, которого мы так стремимся избежать. Разверните любую страницу истории, припомните то, что случилось в вашей собственной жизни, тщательно разберите образ действия людей, прославившихся своими личными и общественными несчастьями, и вы признаете, что их страдания объясняются главным образом тем, что они не понимали, что им больше ничего не нужно для счастья, что им следовало успокоиться и довольствоваться своим положением. Обманутой алчности и обманутому честолюбию можно привести в пример надпись, вырезанную на гробнице одного человека, который хотел медикаментами усовершенствовать довольно заурядную свою физическую организацию: «Мне было хорошо, я хотел лучшего – и вот я здесь».
Приводят справедливое, хотя и весьма необычное мнение, что большая часть людей скорее обретает свое естественное, спокойное состояние духа в случае непоправимого несчастья, нежели в случае бедствия, еще оставляющего в них некоторую надежду. По несчастью первого рода и по первому приступу горя легче судить о различии между человеком, одаренным твердой душой, и человеком малодушным. Время, этот всеобщий утешитель, вызывает мало-помалу такое спокойствие в последнем, какое сохраняется в первом его самообладанием и чувством собственного достоинства: это может быть подтверждено тем, что мы сказали о человеке, который вынужден пользоваться деревянной ногой. При непоправимом несчастье, как в случае потери детей, родных или друзей, самый сильный человек отдается на некоторое время умеренному горю, между тем как впечатлительная и более слабая женщина может дойти до помешательства. Однако же время раньше или позже принесет и ей такое же спокойствие, каким обладает человек, одаренный более мужественным характером. Но при всяком непоправимом несчастье последний старается в некотором роде ускорить наступление этого спокойствия, которое, как он хорошо знает, неизбежно должно вернуться к нему по истечении нескольких месяцев или нескольких лет.
В отношении несчастья, которое по природе своей исправимо, или кажется исправимым, но только средствами, не находящимися в распоряжении подвергшегося ему человека, доказано, что бесполезные попытки вернуть утраченное счастье, вследствие возбуждаемого ими волнения и беспокойства, вследствие бесполезных и бесплодных усилий, гораздо более удаляют от нас естественное спокойствие и чаще поселяют отвращение к самому себе на всю жизнь, нежели непоправимые несчастья, с которыми примиряются по прошествии первого приступа отчаяния. Человек, впадающий в немилость, переходящий от власти к неизвестности, от богатства к бедности, от свободы к неволе, от здорового состояния к страданиям или к болезням, тягостным или неизлечимым, человек, не вступающий в борьбу с несчастьем и легко подчиняющийся ударам судьбы, возвращает свое спокойствие быстрее всякого другого и даже смотрит на самые жестокие обстоятельства своего положения более спокойными глазами, чем смотрит на них, быть может, даже посторонний беспристрастный наблюдатель. Борьба партий, интриги, заговоры волнуют и поглощают все внимание государственного человека, впавшего в немилость и потому несчастного. Человек, потерявший свое состояние, волнуется даже во сне из-за воображаемых неисчислимых богатств или занят составлением самых безумных проектов. Заключенный, которого не покидает ни на минуту мысль о возможностях побега, не может оценить естественную безопасность, представляемую тюремной жизнью. Прописанные врачом лекарства нередко являются предметом мучений для неизлечимо больного. Монах, утешавший Иоанну Кастильскую после смерти ее мужа Филиппа рассказом об одном короле, возвращенном к жизни четырнадцать лет спустя после кончины молитвами своей супруги, избрал дурное средство для успокоения и излечения от помешательства этой несчастной принцессы. Она действительно предалась подобной надежде. Сначала она долгое время сопротивлялась похоронам своего мужа; потом она приказала вынуть его из гроба и проводила день и ночь возле трупа, ожидая с трепетным нетерпением безумной надежды счастливой минуты, когда мольбы и слезы ее возвратят к жизни обожаемого Филиппа.
Наша чувствительность к переживаниям других не только противоречит самообладанию, но и вытекает из одного с ним источника. В самом деле, то же начало, которое вызывает наше сочувствие к несчастью ближнего, побуждает нас ослаблять и сдерживать естественное проявление наших собственных страданий. То же начало, которое заставляет нас радоваться успехам и счастью посторонних людей, побуждает нас при личном счастье умерять свой собственный восторг. В том и другом случае выражение наших личных ощущений должно, так сказать, соответствовать силе и живости нашего сочувствия к другим людям.
Самый добродетельный человек, человек, которого мы более всего любим и уважаем, соединяет в себе как полное господство над своими страстями и своим самолюбием, так и обостренную чувствительность ко всему, что может возбудить естественное чувство симпатии в других людях. Ибо человек, соединяющий в себе как мягкие, дружественные и благородные, так и величественные, внушающие уважение и почтение добродетели, бесспорно достоин нашей любви и всяческого восхищения.
Человек, самым счастливым образом одаренный природой возможностью воспитать в себе добродетели первого рода, более всего способен получить и вторые. Человек, живо отзывающийся на радость и на горе своих ближних, быстрее приобретает господство и над собственными ощущениями. Тем не менее он может и не достигнуть окончательно своей цели, или даже совершенно удалиться от нее: если он избалован изнеженным воспитанием; если никогда не подвергался опасностям войны или волнениям и несправедливостям, порождаемым раздорами; если не испытал грубости со стороны своих начальников, зависти и козней равных с ним. По достижении зрелого возраста в случае испытания все это может оказать на него сильное влияние. Даже если у него и была предрасположенность к выработке самообладания, то он не оказался ни в одной из тех ситуаций, которые развили бы в нем это качество. Опасности, обиды, неудачи суть единственные учителя, научающие нас такой важной добродетели, но никто не станет добровольно добиваться столь суровыхуроков.
Условия, при которых легче всего воспитать в себе кроткие добродетели, внушаемые человеколюбием, вовсе не похожи на условия, наиболее подходящие для приобретения суровых добродетелей, находящихся в зависимости от самообладания. Человек, живущий в довольстве, имеет больше досуга обратить внимание на нужды прочих людей, а человек, более других подверженный житейским невзгодам, легче привыкает к господству над самим собой. Кроткие и человеколюбивые добродетели воспитываются в нас и достигают полного развития при наличии досуга для размышления, в спокойном и счастливом уединении. Но не при таких условиях научаемся мы управлять нашими страстями. Господство над своими страстями как результат самых великих, самых благородных, самых мужественных усилий приобретается не иначе как среди бурь, мятежей и войн, среди гражданских столкновений, беспорядков и общественных смятений. Переживая такие опасные моменты, мы нередко заглушаем голос человеколюбия или даже научаемся презирать его; а как только мы перестаем повиноваться ему, то и начало человеколюбия вскоре ослабевает в нас. Так как долг солдата состоит в том, чтобы никогда не просить помилования, то и ему самому часто приходится не давать его. Чувство человеколюбия вскоре должно до крайности исказиться в человеке, который вынужден повиноваться такому жестокому долгу. Чтобы не видеть причиняемого им зла, он отворачивается от него, а чувство самообладания доходит до героизма при таких обстоятельствах, которые, побуждая к убийству и грабежу, постоянно ослабляют или совершенно заглушают то священное уважение к жизни и собственности, на котором только и зиждется справедливость и человеколюбие. Все это объясняет нам, каким образом весьма гуманные, но лишенные самообладания люди часто оказываются самыми слабыми, самыми ленивыми, самыми нерешительными и легче всего приходящими в отчаяние, когда речь идет о смелом предприятии, сопряженном с трудностями и опасностями. И, напротив, люди, привыкшие к самообладанию, не бледнеют ни перед какой опасностью, не падают духом от неудачи и смело бросаются в самые отважные и рискованные предприятия, но они оказываются в то же самое время менее всего доступны голосу человеколюбия и справедливости.