Человек, соблюдающий правила благоразумия, строгой справедливости и человеколюбия, может считаться вполне добродетельным. Но для соблюдения этих правил еще недостаточно самого основательного знания их. Страсти могут обольстить и ослепить его вплоть до забвения всех законов, которым он решил подчиниться в спокойном состоянии и в здравом уме. Поэтому самые высокие правила нравственности нуждаются еще в самообладании, при содействии которого он только и может исполнять свои обязанности.
Некоторые из ведущих древних моралистов подразделяли страсти на два класса. К первому они причисляли все те, которые без приложения нами усилий ни на мгновение не могут быть сдержаны самообладанием, а ко второму – все те, которые легко могут быть сдержаны как на мгновение, так и на короткий промежуток времени, но которые, однако, постоянно обладая притягательной силой, весьма способны приводить к серьезным отклонениям.
Гнев и страх вместе с некоторыми другими страстями принадлежат к первому классу, а склонность к удобствам жизни, любовь к удовольствию, жажда похвалы – ко второму. Почти всегда бывает трудно сдержать хоть на минуту сильный страх или жестокий гнев. Однако нетрудно приостановить на минуту или на непродолжительное время склонность к удобствам жизни, любовь к удовольствию, жажду к похвале или к другим подобного рода наслаждениям, основывающимся на себялюбии. Но так как они непрерывно возбуждают нас, то нередко влекут за собой такие слабости, которых мы сами стыдимся. Можно сказать, что страсти первого класса сразу отвлекают нас от выполнения долга, а страсти второго делают это постепенно. Древние моралисты называли силою, геройством, душевным величием то самообладание, которое справляется с первыми, и давали название приличия, умеренности, воздержания, скромности – господству над вторыми.
Такое господство над собой, будет ли оно обращено на первые или на вторые страсти, помимо достоинств, вытекающих из всякого полезного свойства, обладает еще и собственным достоинством, ибо дает нам возможность поступать в соответствии с правилами благоразумия, справедливости и человеколюбия. Поэтому оно в определенной степени заслуживает одобрения и восхищения, и достигается это в первом случае развиваемым им в нас сильным и возвышенным характером, а во втором – основанными на нем благоразумием, умеренностью и справедливостью.
Человек, который среди опасностей и мучений приближающейся смерти сохраняет невозмутимое спокойствие и не позволяет себе ни движения, ни слова, которое не вызвало бы сочувствия в беспристрастном постороннем наблюдателе, заслуживает самого высокого восхищения. Если он страдает за истину, за свободу, за справедливость, за любовь к человечеству или к родной стране, то к самому нежному состраданию к его мукам, к негодованию против несправедливых его гонителей, к живой симпатической признательности за его добрые намерения мы присоединяем глубокое уважение к его добродетели, наше восхищение им растет и доходит до благоговения. Среди героев древнего и новейшего времени нам нравятся и заслуживают особенного нашего расположения те, которые из любви к свободе, к справедливости, к истине погибли на эшафоте и взошли туда с такой непринужденностью и таким достоинством, какие соответствуют столь высоким целям. Если бы враги Сократа оставили его спокойно умереть в своей постели, то слава этого философа, быть может, никогда не была бы окружена таким блеском, с каким прошла она через столько веков. При взгляде на портреты великих людей – сэра Томаса Мора, Рейли, Рассела, Сиднея, выгравированные Вертю и Хаубрейкеном и приложенные к книге по истории Англии, – всякий чувствует, что помещенный под их изображением топор, напоминающий об их казни, сильнее увеличивает интерес и благоговение к ним, чем все окружающие их атрибуты дворянского происхождения.
Мужество и душевное величие придают особенный блеск не одной только невинности и добродетели. Они до некоторой степени распространяют этот блеск и наш интерес на характер самых великих злодеев. Когда убийца или вор идет на казнь, сохраняя хладнокровие и мужество, то, признавая всю справедливость наказания, мы не можем не сожалеть, что человек, одаренный таким необыкновенным и благородным самообладанием, был способен совершить преступление.
Война есть школа для такого рода великодушия. Страх смерти, как говорят, господствует над всеми другими страхами, поэтому невероятно, чтобы человек, победивший страх смерти, мог затем чего-либо испугаться. Война приучает к мысли о смерти и обыкновенно излечивает от суеверных ужасов, внушаемых ею душам слабым и не знакомым с опасностями. На войне смотрят на смерть только как на потерю жизни, и она составляет предмет не большего отвращения, чем сама жизнь может быть предметом желания. На войне узнают также, что многие опасности менее страшны, чем это кажется, и что при проявлении активности, храбрости и хладнокровия есть большая вероятность с честью выпутаться из положений, которые при первом взгляде кажутся безнадежными.
Вследствие этого страх смерти ослабевает, надежда, что избегнешь ее, усиливается, и человек привыкает идти без сопротивления навстречу опасности. По причине меньшего беспокойства сохраняется большее присутствие духа, чтобы преодолевать опасность. Это-то привычное презрение к опасностям и к смерти и облагораживает ремесло солдата и ставит его так высоко в общественном мнении по сравнению с другими профессиями. Военные дарования и великие победы, одержанные на службе государству, составляют, по-видимому, существенную и отличительную черту героев всех возможных времен.
Великие военные подвиги, совершенные хотя бы и вопреки требованиям справедливости и сопровождающиеся явным забвением человеколюбия, внушают род уважения и даже иногда возбуждают интерес к людям недостойным по своим нравственным свойствам. Так, нас интересуют приключения морских разбойников и таких презренных злодеев, известных из истории, которые подвергались величайшим опасностям и должны были преодолеть сверхъестественные препятствия для достижения своих преступных замыслов.
Самообладание в минуту гнева, по-видимому, не менее великодушно и благородно, чем самообладание в минуту страха. Блистательные и высоко ценимые образцы древнего и нового ораторского искусства представляют собой не что иное, как выражение справедливого негодования. Вся красота речей Демосфена против Филиппа и Цицерона против Катилины основана на естественном и благородном выражении этой страсти. Но это справедливое негодование и составляет умеренный гнев, удержанный в границах, позволяющих, чтобы его мог разделить беспристрастный посторонний наблюдатель. Неумеренный, разнузданный гнев производит тягостное впечатление, оскорбляет нас и вызывает в нас большее участие к тому, на кого он обращен, чем к тому, кто испытывает его. Великодушное прощение вследствие этого кажется более достойным чувством, чем справедливое негодование. Обиженный человек, который, получив необходимые извинения или даже не дожидаясь их, протягивает руку своему врагу и дружески обращается с ним ради исполнения какой-нибудь важной обязанности, заслуживает, по-видимому, нашего полного сочувствия.
Умение владеть собой во время гнева не всегда, впрочем, свидетельствует о прекрасных свойствах характера. Так, страх есть чувство противоположное гневу, и он часто служит побудительной причиной для смягчения гнева, но в таком случае низость побудительной причины оскверняет ее выражение. Гнев побуждает к нападению, и случается, что повиновение этому влечению требует большего мужества, чем победа над страхом. Потакание гневу может даже стать объектом тщеславия, но это никогда не случится с чувством страха. Пустые и малодушные люди нередко обнаруживают перед своими подчиненными и перед тем, кто не смеет оказать им сопротивление, припадки гнева и страсти и воображают, будто выказали этим свое мужество. Какой-нибудь хвастун рассказывает сотни случаев, когда он наделал небывалых дерзостей; ему кажется, будто он становится если не более интересным и заслуживающим уважения, то, по крайней мере, более страшным в глазах слушающих его людей. Обычаи новейшего времени, поощряющие дуэли и, стало быть, личную месть, быть может, оказали большое содействие тому, что сдерживание гнева чувством страха кажется теперь еще более презренным, чем это было бы при других обстоятельствах. В победе над страхом, какая бы побудительная причина ни вызывала его, нам всегда представляется более высокий подвиг, между тем как в победе над гневом мы не видим ни того же достоинства, ни даже естественности, за исключением случая, когда это обусловливается требованиями справедливости и приличия.
По-видимому, нет особенного достоинства в поведении, основанном на благоразумии, справедливости, на добрых делах, если ничто не искушает нас поступать иначе. Но поступать хладнокровно и сознательно при самых затруднительных обстоятельствах и опасностях, совестливо сохранять святые правила справедливости, когда личные интересы или грозящие нам обиды побуждают к их нарушению, не отказываться от добрых дел, несмотря ни на какую злобу или неблагодарность, – вот черты самой безукоризненной добродетели и самой высокой мудрости. Самообладание является поэтому не только весьма важной добродетелью, но и такой, которая придает блеск остальным добродетелям.
Господство над собственным страхом и гневом всегда возвышенно и благородно. Когда это осуществляют справедливость и человеколюбие, то господство не только представляется добродетелью, но усиливает собой блеск прочих добродетелей. Правда, оно может иметь и другие побудительные причины, и в таком случае оно становится крайне опасным, хотя само по себе оно замечательно и достойно всякого уважения. Непоколебимое мужество, например, может быть направлено на самые несправедливые дела; под видом веселости и невозмутимого спокойствия может скрываться самая жестокая и непреклонная решимость мести. Душевные силы, необходимые для подобного притворства, хотя и оскверненные низкими побуждениями, тем не менее могут вызвать восхищение людей, мнения которых заслуживают полного уважения. Так, глубокомысленный историк Давила нередко восхваляет притворство Екатерины Медичи; строгий и добросовестный лорд Кларендон восхищается лордом Дигби, впоследствии графом Бристольским; рассудительный Локк таким же образом отзывается об Эшли, первом графе Шефтсбери. Сам Цицерон смотрел на подобное притворство не только как на черту исключительного характера, но и как на гибкое свойство, весьма лестное и заслуживающее уважения, в пример чего он приводил Гомерова Улисса, афинянина Фемистокла, спартанца Лисандра и римлянина Марка Красса. Такой глубоко скрытный и непроницаемый характер чаще всего встречается в эпох