ОСКАР УАЙЛЬД в смущении убегает от МАРСЕЛЯ ПРУСТА
Бульвар Мальзерб, 9, Париж
Ноябрь 1891 года
Когда весьма чествуемый в то время Оскар Уайльд отправляется в Париж, репутация остряка и денди[157] идет впереди него. Сейчас ему тридцать семь, он приехал на два месяца, чтобы отточить свою пьесу «Саломея», которую он пишет по-французски. «Француз по симпатии, я ирландец по рождению, а англичане приговорили меня к тому, чтобы говорить языком Шекспира», – жалуется он Эдмону Гонкуру. Он бегло говорит по-французски и имеет поразительный словарный запас, хотя даже и не пытается говорить с французским произношением.
Он сразу же приобретает известность, афоризмы так и сыплются с его пухлых губ во всех моднейших салонах столицы. Все околдованы. Однажды на званом обеде он доводит присутствующих до слез своим непревзойденным красноречием. «Весь свой талант я вложил в мои сочинения, – заявляет он. – Весь свой гений я вложил в свою жизнь».
Он знает, как умело обойти все препятствия во время беседы, списывая противоречия на придирки. Уайльд рассказывает о «Саломее» на одном званом ужине, и некий профессор указывает ему на то, что он путает двух Саломей – дочь Ирода и танцовщицу. Уайльд возражает ему, что это скучная правда ученого: «Я же предпочитаю иную правду, свою собственную, правду мечты. Выбирая между двумя правдами, более истинна та, что более ложна».
«Л’Эко де Пари» называет прибытие Уайльда в столицу «le “great event” des salons litteraires parisiennes»[158] всего сезона. Его главный гид – молодой литературный лев Марсель Швоб, также переводивший на французский его сказку «Великан-эгоист». После отъезда Уайльда Швоб говорит о нем: «Крупный мужчина с большим одутловатым лицом, красными щеками, ироничным взглядом, плохими торчащими зубами, порочным детским ртом, губы которого еще нежные от молока и готовы сосать еще. За едой – а ел он немного – он беспрестанно курил пропитанные опиумом египетские сигареты. Страстный любитель абсента, который внушал ему видения и желания».
Швоб часто принимает Уайльда у себя дома. Леон Доде, встречая его там, находит его одновременно и привлекательным, и отталкивающим, на его взгляд, слова выпадают из вялого рта Уайльда, «как у жирной сплетницы». Чувствуя это двойственное отношение, на третьей встрече Уайльд спрашивает Доде, что тот о нем думает: Доде отделывается несколькими словами о его лице и возможном коварстве. На следующий день он получает письмо от Уайльда, где тот утверждает, что он «самый простой и искренний человек среди смертных, сущий крохотный, крохотный младенец».
Благодаря Эрнесту Рено у нас есть возможность получить представление об уайльдовской манере говорить. Рено сталкивается с ним в солнечный день на бульваре Капуцинок:
– Мы должны разрешать нашим инстинктам смеяться и резвиться на солнце, как стайка веселых детей. Я люблю жизнь. Она так чудесна и… – В этот миг Уайльд оглядывает залитый солнце бульвар. – Насколько все это прекраснее томной красоты сельской местности! Уединенность деревни душит и подавляет меня… Я чувствую себя самим собой только в окружении элегантных толп, столичных достижений, в сердце богатых кварталов или роскошно отделанных палас-отелей, уставленных вожделенными предметами, с армией слуг, нежной лаской ворсистого ковра под ногами… Я питаю отвращение к природе, не облагороженной человеческим вмешательством! Когда Бенвенуто Челлини распял живого человека, чтобы изучить игру мышц в предсмертной агонии, папа был прав, даровав ему прощение. Что такое смерть бессмысленного индивида, если она дает бессмертному миру возможность цвести и создавать, по выражению Китса, вечный источник радости?
Однако порой, хотя и нечасто, язык подводит его.
Впервые Уайльда представляют Марселю Прусту, которому тогда двадцать один год, в доме мадам Артур Беньер на улице Генерала Фуа. Уайльда впечатляют необычайно глубокие познания Пруста в английской литературе, и когда тот приглашает его отобедать у него на бульваре Мальзерб, Уайльд тут же соглашается.
В вечер ужина что-то задерживает Пруста, и он прибегает, пыхтя и отдуваясь, с небольшим опозданием.
– Английский джентльмен пришел? – спрашивает он у прислуги.
– Да, мсье, он пришел пять минут назад. Он едва успел зайти в гостиную, как тут же попросился в уборную и еще не выходил.
Пруст идет в конец коридора и кричит сквозь дверь уборной:
– Мсье Уайльд, вам нехорошо?
Уайльд отпирает дверь и выглядывает.
– А, вот вы где, мсье Пруст. Нет, я прекрасно себя чувствую.
Оказывается, с ним приключился необыкновенный приступ застенчивости, и теперь его одолевает смущение.
– Я надеялся иметь удовольствие поужинать только с вами, но меня проводили в гостиную. Я туда заглянул, и там сидели ваши родители. Робость овладела мной. До свиданья, дорогой мсье Пруст, до свиданья…
И с этими словами он поспешно уходит. Недоумевающий Пруст идет в гостиную, здоровается с родителями, и те рассказывают ему, что Уайльд вбежал в комнату, оглядел обстановку, воскликнул: «Как же у вас мерзко!» и выбежал прочь[159].
Это странное, довольно нехарактерное для Уайльда поведение. Он может быть высокопарен, но редко бывает груб, а уж его бегство в уборную и вовсе ничем не объяснимо.
А, может быть, дело заключается в следующем? Уайльд заходит в гостиную и не замечает, что там есть еще кто-то. Он громко восклицает: «Как же у вас мерзко!», но это его мысль не для чужих ушей, и лишь потом он видит тихо сидящих в углу родителей Пруста. В страшном смущении Уайльд выбегает из комнаты и не может придумать, как ему вернуться, не уронив достоинства.
Уайльд снова приезжает в Париж летом 1894 года, за год до своего краха, и снова встречается с Марселем Прустом. Может быть, какое-то подсознательное воспоминание о своем старом промахе заставляет его еще раз грубо отозваться[160] об обстановке в доме Пруста? «По-моему, мистер Уайльд дурно воспитан», – отзывается мсье Пруст после его отъезда[161].
МАРСЕЛЬ ПРУСТ отделывается от ДЖЕЙМСА ДЖОЙСА
Отель «Мажестик», проспект Клебер, Париж
19 мая 1922 года
Марсель Пруст, когда-то весьма общительный, сейчас очень привередливо выбирает, куда ходить, и предпочитает сидеть дома. Он особенно не любит эксклюзивных приемов в интимном кругу. «Мало что развлекает меня меньше, чем то, что прежде, лет двадцать тому назад, называлось «избранным», – замечает он.
Британские меценаты Сидни и Вайолет Шифф вынуждены прибегать к уловкам, чтобы заманить его на званый ужин своей мечты, который устраивают в номере отеля «Мажестик» в честь дягилевских «Русских сезонов».
Они уже давно мечтают собрать в одной комнате четверых, по их мнению, величайших творцов мира среди живущих: Игоря Стравинского, Пабло Пикассо, Джеймса Джойса и Марселя Пруста. Пруст, пожалуй, самая крупная рыба в их улове, потому что он одновременно и самый модный, и самый неуловимый; после публикации «Содома и Гоморры» на позапрошлой неделе он буквально у всех на устах. Зная, как он не любит бывать среди «избранных», Синди Шифф не посылает ему официального приглашения, но как бы обмолвливается в письме за несколько дней до назначенной даты: может быть, он заглянет к ним после ужина?
Пикассо и Стравинский приходят вовремя. Не столь педантичный Джеймс Джойс прибывает уже после кофе, подвыпивший и потрепанный, качаясь из стороны в сторону. «Я не вписываюсь в общественный порядок иначе как бродяга», – признается он. Джойс садится справа от хозяина, опускает голову на руки и молчит.
Клайв Белл, один из гостей, вспоминает, что в половине третьего ночи вошла «маленькая, опрятно одетая фигура в изысканных черно-белых лайковых перчатках… с таким видом, будто он заметил огонек в окне друга и решил заскочить, вдруг тот не спит. Внешность его мне не понравилась, потому что он был чересчур елейный, прилизанный и какой-то неприятно влажный; однако его глаза были прекрасны». Утонченное во всех отношениях появление Марселя Пруста в самом начале омрачается неприятным инцидентом: присутствующая среди гостей принцесса Виолетта Мюрат сверлит его гневным взглядом и бросается вон, меча громы и молнии, потому что в своем недавнем сочинении он изобразил ее скрягой.
Пруста, сконфуженного столь резкой реакцией, сажают между Игорем Стравинским и Сидни Шиффом. Стравинский замечает, что он «бледен, как вечерняя луна». Пруст хочет сделать Стравинскому комплимент и сравнивает его с Бетховеном.
– Вы, конечно же, восхищаетесь Бетховеном.
– Я терпеть не могу Бетховена.
– Но ведь, cher maître[162], его поздние сонаты и квартеты…
– Хуже прочих.
Примерно в это же время Джеймс Джойс громко всхрапывает («надеюсь, это был всхрап», прибавляет Белл), потом вздрагивает и просыпается. Пруст, который выглядит на десять лет моложе своего возраста, или, по крайней мере, так думает Джойс, представляется ему[163]. Их часто считают соперниками; их труды часто сравнивают и обычно не в пользу Джойса.
Описания встреч на приемах всегда зависят от капризов памяти, на них наслаиваются сплетни, слухи и недоразумения, запутывая их еще больше, и вся эта мешанина неминуемо искажается еще и под действием алкоголя. Стоит ли поэтому удивляться, что существует по меньшей мере семь вариантов беседы Пруста и Джойса:
1) В пересказе Артура Пауэра, друга Джойса:
Пруст: Вам нравятся трюфели?
Джойс: Да.
2) В пересказе герцогини де Клермон-Тоннер:
Пруст: Я никогда не читал ваших сочинений, мистер Джойс.
Джойс: Я никогда не читал ваших сочинений, мистер Пруст