Профессия переводчика в те годы была на вершине своего развития.
Такой вершины она больше никогда не достигла, и Борис Антонович считал справедливым как раз это. Не по Сеньке была шапка. Переводы на русский в середине двадцатого века оказались такими качественными, что перестали соответствовать стандартам профессии. Переводили люди, равные авторам, а зачастую и превосходящие их. В переводах прятались и зарабатывали на жизнь, на тайное написание собственных романов. В результате гениальными получались не только гениальные испанские поэты или немецкие романисты, но и не очень гениальные дагестанские выскочки. Уровень переводов был задан несколькими русскими классиками, укрывшимися в тихой гавани от бурь века: в итоге вся отрасль была вынуждена встать на цыпочки. Бездарные и лентяи просто не могли устоять. Несладко пришлось и обычным – вот это и было плохо.
Невиданное соревнование мощностей, переводческая «Формула-1»…
Калаутов, знающий почти все европейские языки и читавший первоисточники, иногда не мог удержаться от смеха. Ну, хорош Лорка, хорош, но все-таки Столбов лучше. Да сами сравните: «Ах, как трудно любить тебя так, как я люблю» и: «Трудно, ах как это трудно любить тебя и не плакать». Ой, Валерий Сергеевич! Лорку переплюнули, а? И это Лорка, ладно, а если взять какую-нибудь Анхелу Фигеру Альмерич? Ту, к переводам которой вы, Валерий Сергеевич, привлекли Бродского? И дали ему потом справку об издательском договоре? Между прочим, единственную справку о работе, которую Бродский смог предъявить на суде. Спасибо вам за Бродского от меня, читателя, и от Анхелы Фигеры тоже.
Он не считал такую ситуацию нормальной. Писатели должны писать свои книги, а переводить должны ремесленники. У ремесленников же должно быть добротно, но упаси господь – без намека на приближение к уровню первоисточника. Не нравится? Учите язык и читайте в оригинале. А то что это такое? Рождаются какие-то странные новые произведения, и автор их не тот и не этот, и вроде великие вещи, а все равно ведь – ублюдки незаконнорожденные.
Похожая ситуация, насколько он мог судить, сложилась с детской книжной иллюстрацией. В те годы это было прибыльное дело. Там-то и попрятались замечательные художники, не только авангардисты, но и представители других течений. И книжки какие получились! Когда началась перестройка, Борис Антонович начал ходить по вернисажам да выставкам модных художников и все не мог избавиться от недоумения: где-то я все это видел… А потом осенило: да это обычные детские иллюстрации! С чего такие неумеренные восторги?
Новые времена лишили деток красивых книг, а их родителей лишили переводов, равных оригиналам. Все вернулось на свои места, мир стал правильным, хотя и менее чудесным.
Подобно другим хорошим переводчикам своей эпохи, Борис Антонович Калаутов был тайным писателем. Его роман, создаваемый на протяжении сорока лет и так и не законченный, назывался «Мельница далай-ламы» и рассказывал о бесконечном круге превращений, в который попадают члены одного рода, рождающиеся то в одной стране, то в другой, постоянно сталкивающиеся на перекрестках времен, ненавидящие-любящие друг друга и не могущие освободиться, пока не будет разгадана одна древняя тайна. Такая, в общем, мистика, совершенно невозможная для социалистического реализма.
Тем более что был тут один тонкий момент…
Рожденный в блокадном Ленинграде Борис Калаутов выбрал, как ему казалось, самую далекую от жестокого двадцатого века профессию – перевод с санскрита. Уж такая это была древность, такие забавные, наивные, милые воззрения, что даже Библия по сравнению с ними выглядела научным журналом. Были у Калаутова претензии к этой книге и к ее богу: индийские боги, по крайней мере, не провозглашали всеобщее добро, а значит, не несли никакой ответственности за то, что произошло с семьей Калаутова. А эта книга была ответственна за все, в том числе, за последние тысячелетия, залитые кровью.
Решив обойти библейскую историю стороной, он выбрал далекий санскрит. И вот, пожалуйста – ирония судьбы!
На третьем курсе, когда началась специализация, он столкнулся со своими врагами нос к носу.
Они тоже решили обойти Библию – с другой стороны – миновать ненавистного Авраама и найти предков там, где Калаутов искал свободу от политики: в древней Индии.
Тогда-то студенту Калаутову и пришла в голову идея написать роман о бесконечном круговращении и невозможности выйти из этого круга. Ну правда, что за издевательство? Пошел мальчик в самую заповедную страну – не трогайте меня, ради бога! – и нашел там мальчик фашистов, от которых бежал, и теперь переводит с языка, который, оказывается, принадлежит их предкам.
В этом он увидел руку судьбы. Сколько ни прячься, а придет время выяснить, какая сила сделала его сиротой, какое наваждение оправдало эту нечеловеческую жестокость, что это вообще было? Ведь аналогов не знала мировая история – в этом Калаутов был уверен. По убеждениям он был демократ, и когда появилась многопартийность, стал голосовать за СПС, что было невиданным делом для людей его возраста, но вот разговоры на тему «Сталин и фашизм: знак равенства» приводили его в ярость. Да как они смеют?! Потом он остывал, даже смеялся над собой: «сталинист недобитый», потом говорил себе: «Это они от неграмотности, исключительно от неграмотности». Сравнение коммунизма с фашизмом казалось ему чудовищным неуважением к коммунизму и чудовищным неуважением к фашизму, как бы чудовищно это ни звучало.
Коммунизм был красивым учением, одна из вариаций которого однажды победит – так считал Калаутов. Мир должен быть справедливым, и пока одни жируют, другие не должны умирать от голода. Он даже не видел, о чем тут спорить, настолько ему это казалось разумным. Последователи коммунизма наломали много дров и принесли в мир много зла. Это печально, но это самая распространенная ситуация на свете. Христианская церковь жгла еретиков и уничтожила цивилизации Южной Америки: тоже во имя благой цели. Все это было очень по-человечески. Как работные дома в Англии, разрушение Константинополя крестоносцами и даже зверства Ивана Грозного. Колхозы тоже укладывались в эту логическую цепочку.
Все во имя человека, все во благо человека.
Как мы его понимаем, это благо.
Но уничтожение народов в концлагерях не укладывалось в человеческие цепи заблуждений. Вот это хладнокровное уничтожение – вот этот лозунг о том, что одни будут жить, а другие не будут. Никогда не будут, ни при каких обстоятельствах, ни после надевания фригийского колпака, ни после отсидки на Колыме – никогда – от этого веяло истинным злом. Преисподней.
Человек может быть жестоким, считал Калаутов. Он может оказаться зверем, но он не может быть зверем хладнокровно, по убеждениям. Точнее, может, но только если в него вселится что-то нечеловеческое. Такое массовое вселение, казалось ему, было лишь однажды – в тридцатых годах в Германии, и любые сравнения с этим вселением унижали масштаб зла.
В общем, он начал копаться. Профессия давала богатые возможности, в конце концов, все эти Агарти и Шамбала находились в индийском мире. Он был достаточно ироничен и не воспринимал всерьез самых экзальтированных исследователей. Он не думал, что в тридцать девятом экспедиция СС на Тибете искала рычаги воздействия на мир, его забавляла картинка, рисуемая некоторыми адептами конспирологии: как устанавливают связь между Берлином и Лхасой (ее установили на самом деле) и Гитлер выслушивает завывания подземных людей-богов, дающие власть над людьми-зверьми. Ну, это было смешно, на Тибете они явно искали черепа своих арийцев. Но все-таки, все-таки…
Что это было за одурение в конце девятнадцатого – начале двадцатого века? Что за хождения на восток? Блаватская, Гурджиев, Свен Гедин? Мистические надписи, барельефы, свитки, какие-то каналы связи с космосом, дающие безграничную власть над судьбой… позы… мантры… Такой разумный девятнадцатый век… Устали? Разочаровались в разуме?
В итоге, он решил, что этой-то разгадкой и закончится его «Мельница». События придут к сорок пятому году, дракон явится в полный рост, сожрет себя, и времена начнутся заново.
Это решение погубило его книгу.
Накапливая материал, он все глубже погружался в историю учения, уничтожившего его семью, и чем глубже он погружался, тем меньше смысла находил. Казалось, что просто глупые и злые дети отрывали ноги кузнечикам и вешали кошек на деревьях. Потому что были глупыми и злыми детьми.
Или я что-то пропустил?
Перед тем, как собственноручно убить своих детей, фрау Геббельс написала прощальное письмо, в котором призналась, что гибель фашистской идеи делает мир слишком мрачным и лишенным счастья. В таком мире нет смысла жить… Мир сороковых годов казался ей счастливым? Но фрау Геббельс все знала! Все! Все знала!
И этот мир казался ей счастливым.
…Да будет ли закончена моя книга?
Она не была закончена и в две тысячи восьмом. В ней были розенкрейцеры, бенедиктинский монастырь в австрийском Ламбахе, где в хоре пел маленький Гитлер и чей настоятель Теодор Хаген поехал на Тибет за рукописями, общество Аненербе, начинавшее с прославления Рун и закончившее замораживанием живых людей в Дахау (в этом было жутчайшее противопоставление: католическая церковь жгла, новые язычники убивали холодом), он использовал множество закрытых источников, тысячи прочитанных книг, рассказы знакомых, письма узнавших о его труде, собственные фантазии и, можно сказать, не справился с материалом.
Верка встретилась ему в период ужасного творческого кризиса.
Простая, умеющая называть вещи своими именами она поманила надеждой на то, что простое название есть и для того, с чем он столкнулся в блокадном Ленинграде. Она еще в кафе, во время их первой встречи спросила: «А вы не можете сказать попроще? Не потому, что я не понимаю, я-то понимаю; в конце концов, у меня первый муж был художник, а первая любовь – философ. Но вот эти ваши интеллигентские завихрения…»
Он умилился. Женщина из народа! Ну да, она должна знать что-то такое…