– Какая разница, мама, жулик он или нет?
– Большая! Теория выигрыша действует!
– Мамуль, я устала… Пойдем чайку выпьем? Ты выглядишь простуженной.
– Слушай, – движения матери становятся суетливыми. Она подходит к Лидии и неловко гладит ее отмороженную щеку. – Ты почему такая красная?
– От мороза.
– Какого мороза? Что ты выдумываешь? На дворе весна.
– Мама, а ведь ты тоже очень красная.
Глаза матери совсем близко. Они сильно выцвели с годами, и кажется, что у матери бельма.
– Лидуся, лекции действуют! И теперь у нас все будет хорошо. Я тебе обещаю! Я точно знаю, что наши неприятности позади. Теперь это гарантировано.
– Да-да…
– Летом мы поедем в эту чертову Турцию, в самый лучший отель, купим тебе норковую шубу, сейчас такие тоненькие делают, неужели они не холодные?
– Мамуль, ты успокойся. Даже если лекции действуют, нам-то что?
– Да в том-то и дело! – злится мать и от злости начинает говорить шепеляво. – У меня есть лекции по теории выигрыша! Я тебе дам…
Лидия смеется.
– Мамуль, ты неисправимая фантазерка.
– Ах, Лидуся! Помнишь моего антиквара?
– Ну как его забудешь.
– Ты рассказывала про Кишинев, и он рассказывал про Кишинев!
– Какой Кишинев? Ты стала неразборчиво говорить, словно у тебя каша во рту… У тебя каша во рту, мамуль?
– У меня есть лекции, я тебе дам.
– Уж если на то пошло, теорию выигрыша нельзя передать другому.
– Да перестань! Ты же не веришь в эту чушь, которую написала в своей статье. Александру Мостовому можно, а мне нет? Нельзя научить родную дочь быть удачливой? Глупости! Такого жестокого правила не может быть в мире.
– Это было бы нечестно? – Лидия очень устала.
Очень устала.
– Это было бы некрасиво. Антиквар, его фамилия… неважно, он антиквар… кольцо подарил… Он учил меня, что, если некрасивое, значит, его нет. То есть это мираж. Он так определял фальшивые камни. Лидуся, сегодня произошло очень странное совпадение, я уж и не знаю, что думать. Я смотрела бумаги Бориса и нашла там письмо от одного человека, который занимался фашистами, ты не смейся, ладно?
– Действительно, фашисты – это смешно… Мама, почему ты трешь левую сторону, ты можешь объяснить?
– У меня печет там, как будто я обожглась… Да не перебивай ты! Что за манера спрашивать о всяких мелочах? Я тебе о письме, а ты меня о плече спрашиваешь…
– Тебе надо отдохнуть.
– Мне надо на дачу. Срочно. Мы завтра поедем вместе.
– Мамуль, ты же знаешь, что этого нельзя сделать.
– Мне надо на дачу, Лидусь! Мы завтра с утра поедем!
Нет, завтра мы никуда не поедем, потому что сегодня день правды.
– Мамуль, я боюсь, мы не поедем на дачу. Ты заболела.
– Нет-нет, это нельзя откладывать! Я потом вылечусь…
– Мы не поедем, мамуль.
Теперь она говорит вольно, словно преграда, закрывавшая уста, прорвана – старая усталая преграда, она, наконец, размыта, и слова хлынули счастливым потоком.
Ее останавливает странный взгляд матери.
Кажется, что глаза матери разъехались в разные стороны, а дальше происходит нечто и вовсе непонятное: мать вдруг начинает говорить скороговоркой или детской считалкой. Она бормочет, как заведенная, и продолжает тереть над левой грудью.
– Я вызову «Скорую», – растерянно говорит Лидия и идет в соседнюю комнату.
– Бу-бу-бу, – стеснительно бормочет мать.
В «Скорой» не отвечают. Долгие гудки. Над телефоном на стене фотографии. Вот мать в Перловке у дверей техникума имени Альтшуля. Вот она среди продавщиц овощного магазинчика. «Заветы Ленина выполним!» – написано у них за спиной, а они, дурочки молодые в белых халатах, хихикают, и старый еврей с выпученными глазами, директор, наверное, строго глядит на них и что-то выговаривает.
Долгие гудки.
Наконец, берут трубку.
Шестьдесят четыре. Боль в левой стороне груди, каша во рту, да, я понимаю, что это серьезно, я потому и звоню. Пятый этаж.
Лидуся в белой шубке, Лидуся с мамой в Кисловодске.
– Мама, они сказали, что это серьезно. Они будут в течение пяти минут! Ты пока приляг!
Семен рядом с каким-то мужиком восточного вида в милицейской форме с лампасами.
– Мама, а это не тот, кто написал про снегопад? На этой фотографии?
Мать не откликается.
– Мама! Тут на фотографии с Семеном какой-то генерал. Я только сейчас обратила внимание. Это не тот, кто написал про снегопад?
Тишина, только тихое бульканье за дверью. Это кипит чайник? Или это в горле?
На ватных ногах она идет в соседнюю комнату.
Мать лежит на тахте, глаза ее широко открыты и смотрят в потолок. И зрачков у них нет.
32
Всю вторую половину дня они гуляли по переделкинскому лесу. Верку неприятно поразило, что он очень грязный. Валялись пластиковые пакеты, в овражках скопились мусорные кучи.
Ничего хорошего.
Впрочем, стоял март – месяц небрезгливый, как маленький ребенок.
– У меня дом подальше твоего, – сказала она Борису. – Там и природа еще сохранилась. Может, туда переедем?
Он добродушно кивнул.
Потом они сидели на террасе и ужинали. Верка сварила шикарный борщ без мяса, запекла баклажаны с помидорами – не потому, что выделывалась, просто самой захотелось вегетарианского. Ее с утра подташнивало.
– Я поработаю? – спросил Калаутов.
Печатал он по старинке, на электрической машинке, хотя у него имелся компьютер последней модели. На компьютере теперь висела Верка, она любила ходить по Интернету. Посещала «компромат.ру», сделала себе страничку в «Одноклассниках» и даже получила письмо из Дагестана от девочки из их детдома.
Дагестанская девочка, которой теперь было шестьдесят семь лет, так и жила в Дагестане, замужем за русским парнем, милиционером. Иногда ездила в их маленький городок. Это она рассказала Верке, что городок заносят пески, а детский дом закрыли.
Верка осторожно спросила о начальнике автобазы, но девочка о нем ничего не знала. Не удалось разузнать и о директоре магазина – о нем Верка спрашивала, чтобы порадовать Мокееву. Но магазинов в городке теперь было несколько и все частные. «Ему уже за стольник было бы, – подумала Верка. – Столько не живут».
Она отвела взгляд от монитора и стала смотреть на деревянную стену, на которой росли степные травы и стояло огромное красное солнце заката.
Она шла по глинобитным улочкам, потом свернула на силикатные. Открылись синие ворота, выпустили женщину в темном, гремящую бидонами. Просигналила десятками машин свадьба, запахло бараньей шурпой. Зарычали псы, дерущиеся за кость. Было жарко и пыльно, но не было еще никакого песка.
Она подумала, что когда-нибудь городок будет занесен полностью, и останется он только в ее голове. Все его запахи, звуки, слезы, стоны, смех – только в ее голове. Какая ответственность…
Потом Верка сходила на сайт Лидусиной газеты, прочитала новое Лидусино произведение. Оно Верке очень не понравилось, это вообще-то редко случалось. Настроение стало хуже некуда, тошнота усилилась.
От компьютера болели глаза, и Верка стала разбирать бумаги, стопками лежавшие вокруг Калаутова – на диванах, креслах, на полу. Здесь были материалы для его книги, накопленные за несколько десятилетий.
Навести порядок в этих бумагах уже было невозможно. Но письма все шли, а Калаутов по-прежнему делал вырезки из газет, журналов, покупал новые книги, распечатывал материалы из Интернета. Бумаги падали, как снег, заносили его книгу холодными поземками, возможно, самым правильным стало бы опубликование всех этих писем и статей без всяких комментариев, вразброс, в двухстах томах правды.
Сегодня вечером Калаутов писал о начале блокады, лицо у него было угрюмое и напряженное, Верка побоялась его отвлекать.
Она стала выуживать из стопок листок за листком – иные просматривала, иные откладывала из-за плохого почерка или неинтересного названия.
Из-под многотонных слоев бумажной воды к ней тянулся шепот утонувших.
Там было много страшного, особенно в статьях советского времени и в письмах свидетелей. Но она читала эти строки спокойно. В жизни много жестокости, это правда. Но жизнь именно такова – Верка не видела в этом правиле нарушения каких-либо договоров. Она, Верка, родилась, как сорняк, из всего самого страшного, что только можно вообразить – так ведь это и чудесно! Так что жалобы писем ее не трогали. «Не нравится – не живите» – подумала она.
И, может быть, впервые у нее мелькнула мысль, что она мало привязана к жизни и даже не прочь не пожить.
Сильно заболело левое плечо. Потянула? Или застудила?
Она вдруг рассердилась на Калаутова – что за эгоист. Пишет, и пишет, и пишет…
– Зачем тебе это? – спросила она.
Он полуобернулся, отметив мимолетно, что у нее очень красное лицо.
– Хочу понять правду, – сказал он.
– Зачем?
– Ну, милая… Это в природе человека…
«Глупости» – подумала Верка, но вслух этого не сказала.
Они помолчали еще минут двадцать: он писал, она копалась в бумагах, да и сортировала их помаленьку.
Статья из журнала. Белая бумага, глянцевая, значит, статья новая. Кладем налево. Оказывается, это Сталин планировал напасть на Германию. Ну надо же, удивляется она, а я и не знала. Вот сволочь какая.
Старая статья – направо. Про астрологов. Ева Браун в бункере спрашивает астрологов: буду ли я счастливой? Будешь. Статья ехидничает: так тебе и надо, дура ты стоеросовая… а я бы вот не смогла так, мимолетно думает Верка, в бункер, да еще за таким некрасивым мужчиной, и что она в нем нашла? Хотя любовь … Дуры – бабы… Верка вздыхает, ей теперь кажется, что Ева Браун – ее Лидия. Та тоже верила своему Артему, старику хитрожопому. Чем не Гитлер?
Лист без конверта – такой хрусткий, словно ему двести лет, правда, кто его знает, Калаутова, может он и двухсотлетние письма покупает? И почерк у этого двухсотлетнего – мама не горюй. Верка поразмышляла немного: двести лет назад – это какой год? Это при Наполеоне? Мир мало изменился, судя по письму. И письма по-прежнему начинаются одной и той же стандартной фразой: «Уважаемый Борис Антонович!».