Разумеется, я ему не поверил. Мне понравилась эта фантазия, но в том, что это просто красивая фантазия, я не сомневался ни секунды.
А спустя месяц произошло сразу несколько неприятных событий. Во-первых, во время одного из наших полуночных задушевных разговоров мне показалось – (неудобно писать об этом) – но мне показалось, что он ко мне пристает, как мужчина к женщине. Увидев мой ужас, он перевел все в шутку, но с этого момента наши задушевные посиделки прекратились.
Потом по управлению прошел слух, что один из заместителей директора арестован в Москве. На следующий вечер – очень поздно, почти в полночь – директор пришел ко мне домой. Он был, как обычно, пьян и очень возбужден. Он отказался пройти в квартиру и, понизив голос, сказал, что должен уехать, и я тоже должен уехать как можно скорее. Что не все было чисто в нашем управлении, и кое-кто сильно воровал. Потом он сунул мне в руки какую-то тетрадку и сказал, что эта тетрадка способна мне помочь. Если мне будет совсем плохо, я должен ее прочитать. Запоминать не надо. Он добавил, что не знает наверняка, поможет ли эта тетрадка, ведь я прочту ее про себя и, кроме того, я за нее не платил. Иногда помогает, сказал он, а иногда нет. Но почему бы не попробовать. Потом он снова сказал про «полномочия» – что эта тетрадка не «полномочия», а всего лишь тетрадка, поэтому я не могу произнести вслух ни одного слова из нее. Ни одного! И ни в какой последовательности.
«Честно говоря, – добавил он, – произносить оттуда можно очень многое, точнее, произносить нельзя только несколько фраз, но для определения запретного существовала специальная схема. Черт его знает, куда я ее сунул. Может, вообще на фронте потерял. Это ведь перевод, и опасны не смыслы, а звучания, так что без схемы не восстановишь. Поэтому лучше не произносить ничего. Кстати, он любил повторять, что слова – это самое мощное оружие из всех, какие есть на свете».
Произнеся всю эту абракадабру, он ушел, шатаясь.
Я заглянул в тетрадку, она была странно желтой и походила на подшивку пиратских карт. Я прочитал несколько первых предложений, они были бессмысленными и вначале напоминали детскую считалку, а потом – перевод инженерных лекций, выполненный непрофессионалом, мне было очень трудно сосредоточиться, я был слишком возбужден его визитом. Так что я отложил тетрадь до лучших времен, а они так и не наступили.
На следующее утро я отправился на работу, но еще с улицы понял, что в управлении что-то неладно. Было много машин у вахты, стояли люди неприятной и зловещей внешности. Я решил не рисковать. Я вернулся домой, собрал все свои вещи и отправился на вокзал. Там, у касс, меня арестовали.
Дальнейшие мои злоключения вряд ли Вам будут интересны. Скажу лишь, что по делу дорожно-строительного управления я отсидел несколько лет, а вышел из тюрьмы по бериевской амнистии. Мои вещи, изъятые при обыске, были мне возвращены не полностью. Пропали деньги, некоторые книги и эта тетрадь.
Прошло довольно много лет, жизнь наладилась, и история директора стала меня сильно интересовать. Я начал искать информацию о его отчиме и нашел ее в старой репринтной немецкой брошюре, которую и посылаю Вам. Кажется, там много любопытного о мистике, чудесах и других вещах, которые имеют отношение к Вашим исследованиям. В девятой главе вы найдете глухое упоминание о конспекте лекций и о том, что существование конспекта кажется автору сомнительным. Собственно, свою длинную и, боюсь, не очень интересную историю я рассказал лишь для того, чтобы Вы поняли: конспект существовал и существовал даже его перевод на русский.
Осмелюсь просить Вас об одолжении: если Вы узнаете что-то касаемо моей истории, черкните пару строк. Чем старше я становлюсь, тем больше жалею, что не сохранил тетрадку или хотя бы не прочел ее. И не смейтесь над стариком.
С уважением, Адриан Жухвицкий».
Она отложила письмо в сторону и заметила, что правая рука слегка дрожит.
Сердце выскакивало из груди. Несомненно, речь в письме шла о директоре, которым бредил антиквар Львинский, о его отчиме и лекциях по теории выигрыша. И она, Верка, тесно связана с этой историей и, более того, обладает тетрадкой, в которой эти лекции записаны.
При этом она не помнит, где тетрадка, и даже не помнит, читала ли ее. Кажется, читала? Упоминание о детской считалке кажется ей знакомым…
Она вдруг страшно рассердилась на себя – как можно забыть такую важную вещь?! – но потом себя же и простила. Прошло почти сорок лет, кому интересны старые бумаги с детскими считалками? И голову сегодня заволокло странным туманом, любая мысль дается с трудом, никакую не получается додумать до конца.
«Но ответы есть на любые вопросы… – подумала она. – Бедный Львинский, он так хотел знать о директоре, а это письмо все время лежало в стопке ненужных бумаг у переводчика с санскрита… Я так и не узнала о комнате, но где-то есть письмо и о ней… Загадки и разгадки существуют одновременно, только находятся в разных местах… Так, кажется, Павел Штальман говорил?»
– Ты не помнишь, – сказала она вслух. – Тебе писал один человек про немца… Послал книгу про ученого, который открыл код…
– Мм-м-м-м, – вежливо промычал Калаутов.
– Он потом просил сообщить, выяснил ты что-то или нет…
– Я никогда не отвечал на их письма.
«Жалеешь мертвых, пожалел бы живых» – хотела она сказать, но фраза была слишком сложна, похожа на скороговорку. «Произносим, что попало, откуда мы знаем, какие будут последствия?» – вспомнила она о предостережении из письма.
Калаутов, видимо, почувствовал ее раздражение – обернулся.
– Почему ты спрашиваешь об этом письме? Вера, а ты, кажется, сгорела на солнце. Вот тебе и март!
– По-моему, это как раз та тема, которой занимается моя дочь…
– Дочь? – равнодушно удивился Калаутов и ушел обратно в осень сорок первого.
А у Верки заболело в левой половине груди.
Где тетрадь, думала она. Выбросила, наверное… А хоть прочитала? Кажется, прочитала. Накануне вызова к Мокеевой прочитала.
А вдруг? В груди вспыхнуло и поселилось нечто ледяное.
Но Мокеева назначила меня на этот пост в память о своей дагестанской любви.
Разве это правдоподобно? А разве правдоподобно, что тебя назначили из-за детской считалки, прочитанной перед сном?
Эники, беники, ели вареники, эники, беники, клец!
Не надо произносить никаких созвучий.
Она тихонько прошептала «клец!» и почувствовала, что губы онемели.
«Онемею, как Сема» – подумала она и тут же вспомнила, что тетрадь и книги Жухвицкого вместе с другим похожим хламом лежат на чердаке Семиного дома. Ну правильно. Они тогда переезжали на новую квартиру, и все старые ненужные вещи отвезли на дачу.
На размышления она потратила десять минут, Калаутов за это время успел дописать лишь один сугроб первой блокадной зимы. И еще успел посмеяться над собой: кажется, он стал тратить на описание события столько же времени, сколько оно занимало в реальной жизни.
Он продолжал писать, а снег все лежал какой-то ненастоящий. Легкомысленный, не обещающий ни смертей, ни голода. Такой же, как всегда. Он укрыл город за два часа, а Калаутов уже потратил четыре. Для того чтобы написать «Мельницу», ему придется потратить восемьсот лет.
Верка встала, качнувшись, и Калаутов, сминающий снег, чтобы снова заставить его падать, наконец, поднял глаза от машинки.
– Ты куда?
– Мне надо домой.
– Ты неважно выглядишь. Осталась бы?
– Мне надо, Боря.
Потом он жалел, что не задержал ее, но в тот момент умершие небеса набухли новым снегом, ему очень хотелось, чтобы он все-таки упал на пустой лист – и Калаутов лишь пробормотал: «Вызови такси. Я вечером позвоню».
Вечером ему позвонила Веркина дочь. Рыдая, она сказала, что у матери инфаркт и она в реанимации. Туда не пускают, сказала дочь, но он все-таки поехал.
Действительно, его не пустили, и пришлось пару часов простоять под окнами. Возвращаться в пустой дом Калаутову не хотелось. Он стоял и беззвучно ругал себя самыми страшными словами. Ради снега, который растаял семьдесят лет назад, он отпустил женщину с начинающимся инфарктом. Не зря нас ненавидят, интеллигентов… Потом он стал сердиться на себя уже по другому поводу: ведь прожил жизнь без привязанностей, так хорошо. Так правильно. И вот на старости лет попался. И теперь кажется, что последние два месяца, проведенные с Веркой, были самым ярким временем жизни. Да разве может быть такое?
Не может, подумал он.
У меня была очень интересная жизнь, я знал самых известных писателей своего времени. Я вел такие разговоры, такие разговоры, про это, как его…
Вернулся в Переделкино он уже к трем ночи.
И до рассвета сидел на террасе, разбирал бумаги.
35
Из редакции Владимир Корнеев вышел, насвистывая.
Жестокая пощечина, которой эта глупая женщина даже и не заслуживала, довела его до нужного куража. С утра он испугался собственной вялости – это обычно означало, что день пойдет вкривь и вкось. Но к обеду то ли кофе подействовал, то ли адреналин все-таки вытолкнул вату из надпочечников – по венам потекло горячее.
Пока ехал, несколько раз позвонил жене. Она сидела с грудным сыном, настроение у нее было плаксивое. Не выспалась, устала, ему было ее очень жаль. Жена Корнеева была хорошая женщина, они жили вместе уже двадцать лет, а он любил ее, как в первый день. Даже ее истерики любил.
Больше всего на свете Владимиру нравилось быть дома. Но ведь нужны деньги. На няню, чтобы жена не плакала, на дом, чтобы у каждого сына была своя комната, на сад, на баню, на бильярдную, на университет, на море – много денег. Поэтому он выходил из дома в ненавистный мир.
Поэтому и сегодня вышел.
Александр Мостовой открыл ему сам.
Это была одна из его многочисленных квартир. Четырехкомнатная на Садовом кольце. Она занимала башенку на крыше дома и имела собственный лифт. Необычная квартира, круглая. Комнаты и кухня были как бы дольками пирога с окном в широкой части.