Володя усмехнулся:
— Начинаются писательские выдумки…
Но Костя поддержал Егора:
— А что? Какая-то сермяжная правда в этом есть. Все-таки он фотограф и это вроде по его части.
Володя посмотрел на Костю, потом на Егора и неожиданно кивнул головой.
— Ладно, поглядим. Может, и вправду.
— Пойдем завтра? Хорошо? — нетерпеливо спросил Егор брата.
— Пойдем.
— Договорились, — добавил Костя.
И Егор повторил вслед за ним:
— Договорились.
Глава седьмая, которая раскрывает тайну
Наступило завтра. И вот все четверо вместе с Кузей отправились к Петру Петровичу домой.
Петр Петрович был дома, читал какую-то книгу.
— Это мой брат, — сказал Егор. — А это его товарищ.
— Очень приятно, — приветливо произнес старик.
— Мы соскучились без вас, — продолжал Егор. — А вы уезжали в Белоруссию?
— Да, в Полесье. Там похоронен мой сын.
Помолчали немного. Потом старик сказал:
— Сейчас будем чай пить. У меня как раз чайник вскипел.
Он принес чайник, быстро и ловко накрыл на стол, расставил на столе чашки, вазочки с вареньем, кувшин топленого молока. Обвел вокруг себя широким жестом:
— Прошу гостей к столу.
Егор, у которого в руках была пресловутая коробка, обернутая в бумагу, поискал глазами, куда бы ее пристроить, и в конце концов поставил на подоконник.
— А это что такое? — спросил Петр Петрович.
Егор хотел было рассказать, но Володя остановил его:
— Сперва выпьем чаю, потом поговорим…
Старик был, видимо, очень доволен, что к нему пришли гости. Чувствовалось, что он любит людей, от всего сердца наслаждается разговором, шутками, просто тем, что у него весело и людно в доме.
Когда отпили чай, Володя начал:
— У нас к вам, Петр Петрович, дело…
Медленно развернул бумагу, развязал веревку. Костя и Егор с Алешей затаив дыхание следили за каждым его движением.
Яркий свет лампы отчетливо осветил железную коробку, царапины на крышке, чуть заметные вмятины на боках.
И вдруг все увидели, как резко изменилось лицо старика. Он даже приподнялся со стула, потом снова опустился, как бы разом лишившись слов.
А Володя между тем снял крышку и выложил фотографии на стол.
Но никто не смотрел на фотографии. Все глядели на Петра Петровича, на его возбужденное лицо с необычно блестевшими глазами.
— Откуда… откуда это у вас? — хриплым голосом наконец спросил он.
Егор и Алеша переглянулись.
— Сейчас все расскажем, — сказал Володя.
— Откуда? — нетерпеливо повторил старик.
— Кузя нашел, — сказал Егор. — Рыл землю и нашел…
— В развалинах, там, где замок…
— А что, вы знаете, чьи это карточки? — спросил Костя.
— Знаю, — медленно ответил Петр Петрович. — Эти фотографии мои, а вот эта обложка от тетради-дневника Мити Воронцова…
Егор не сдержался, воскликнул:
— Того самого Мити?
— Да, того самого…
Старик перебирал фотографии дрожащими пальцами.
— Вот Митя, смотрите…
На карточке был изображен мальчик, примерно ровесник Егора и Алеши. Круглое лицо, темные, пытливые глаза, ямочка на щеке.
— Такой он был…
Старик долго с грустью смотрел на фотографию Мити.
И все те, кто был здесь, в комнате, не отрывали взгляд от лица мальчика.
Так вот он какой был, героический школьник Митя Воронцов! Вот он, перед ними: смелые глаза, волевой подбородок…
Володя склонился над грудой карточек, вытянул одну из них:
— А это кто?
Прямо на них смотрело юношеское лицо, серьезное, ясноглазое. Красивое, значительное лицо.
— Кто же это? — в один голос воскликнули оба мальчика.
— Один мой друг. Очень хороший человек.
Петр Петрович помолчал, разглядывая фотографию, слегка прищурив глаза, уносясь, очевидно, мыслями в прошлое. И выражение лица у него было как тогда, на берегу реки, когда он смотрел на воду, — вспомнилось вдруг Егору.
— Мой друг, — повторил старик. — Человек интересной, примечательной судьбы, когда-нибудь я расскажу вам о нем.
— Расскажите теперь, — взмолился Егор. — Ну, пожалуйста!
Петр Петрович подумал немного.
— Хорошо, так и быть, — согласился он и как бы самому себе сказал: — Начать придется с самого начала.
Глава восьмая, в которой начинается рассказ Петра Петровича
Вставая утром, Петр Петрович первым делом привычно взглядывал на портрет сына, висевший на стене. Сын был снят в белой рубашке, солнечные блики на загорелых щеках, светлые волосы растрепаны.
Петр Петрович ясно помнил то июньское утро, когда он в последний раз снимал Вадима. Вадим стоял в саду, держа одной рукой руль велосипеда. Время от времени налетал легкий ветер, Вадим поднимал голову, смотрел на листья, пронизанные солнцем, на птиц, взлетавших кверху.
— Стой спокойно, — сказал отец. — Я же снимаю!
— До чего надоело стоять на одном месте, — отозвался сын.
Это было девятнадцатого июня. А снимок отец проявил уже после двадцать второго, когда Вадим ушел на фронт. Проявил, отпечатал, сам окантовал и повесил на стену.
Когда сын уходил на фронт, отец сказал ему:
— Жаль, что я так и не успел проявить твою карточку.
Сын засмеялся:
— Проявишь тогда, когда вернусь…
Петр Петрович хотел сказать, что портрет сына — это все, что у него осталось. Но, взглянув на Вадима, ничего не сказал. Ни к чему.
Они стояли на перроне возле длинного, нескончаемо длинного состава. Сын сказал:
— Все будет в порядке. Вот увидишь!
Потом он влез на площадку вагона и кричал оттуда отцу какие-то слова, которые отец не слышал. Кругом тоже кричали люди, плакали, целовались и опять кричали каждый о своем, и жаркое летнее солнце заливало перрон, и небо казалось раскаленным не только от солнца, но и от криков и плача, и все это, Петр Петрович знал, уже никогда не изгладится из его памяти.
Сын уехал. Петр Петрович отправился домой, медленно брел по дорожке, ведущей к крыльцу.
— Один я остался, совсем один, — громко произнес Петр Петрович.
Кто-то подбежал к нему, ткнулся в его ноги. Джой, верный пес, смотрел на него умными глазами, ласково помахивал хвостом.
— Я забыл про тебя, Джой, — сказал Петр Петрович. — Выходит, совсем я не один, а с тобой…
Пес лизнул его руку.
— Будем жить дальше. Верно, Джой?
Пес побежал впереди него, оглядываясь и словно бы улыбаясь ему.
Вадим когда-то принес маленького пушистого щенка: белая грудка, белый хвост, а сам черно-пегий.
«Как назовем его?» — спросил Вадим.
«Как хочешь».
Сын долго думал, потом решил:
«Назовем его Джой, хорошее имя. «Джой» — по-английски, кажется, «радость».
Он был дотошный, Вадим, любил все сам проверять. Где-то раздобыл словарь, нашел нужное слово.
«Так и есть: «радость». Пусть так и будет».
С тех пор Джой жил вместе с ними. Ему было уже никак не меньше пяти лет. Все окрестные ребята завидовали Вадиму, потому что ни у кого не было такой умной собаки.
«Джой, принеси газету!» — командовал Вадим, и пес послушно приносил газету.
«Джой, а где моя папка?..» «Джой, принеси варежки!..» «Джой, замри!»…
И Джой приносил папку, доставал варежки, замирал на месте. Он все умел, все понимал. И Вадим, улыбаясь, говорил:
— Еще недавно Джой был человеком…
Петр Петрович смотрел на Джоя и чувствовал: несмотря ни на что, у него стало теплее на сердце. Самую чуточку, а все же теплее, потому что он не один, с Джоем…
В июле в город ворвались немцы, и начались повальные аресты и расстрелы.
Городская тюрьма была забита, в местном клубе железнодорожников разместилось гестапо, и многие даже страшились проходить мимо этого, некогда оживленного, нарядного особняка.
На здании горкома партии, где, казалось, испокон веку развевался красный флаг, теперь висело ненавистное фашистское знамя со свастикой. Повсюду ходили немецкие солдаты, офицеры, они заполонили собой улицы, площади, бульвары.
На стенах домов, на заборах, на тумбах, где раньше были расклеены пестрые театральные афиши, висели приказы военного коменданта — полковника Генриха фон Ратенау.
Главным словом во всех приказах было: «Verboten» — «Запрещается».
Запрещалось собираться группами, ходить по улицам после девяти часов вечера, слушать советские радиопередачи, читать советские газеты. Запрещалось, запрещалось, запрещалось…
Со дня на день Петр Петрович ждал ареста. Почему бы фашистам не арестовать его? Сын — комсомолец, был активистом в школе, сам он участник гражданской войны. В сущности, все основания, чтобы бросить его в тюрьму.
Однако он решил не поддаваться унизительному чувству страха. Как бы на зло врагам, продолжал жить так же, как жил раньше.
Как и раньше, он шел по вечерам на окраину города, туда, где расстилался близниковский лес, окруживший город плотным темно-зеленым кольцом, потом возвращался, долго сидел на крыльце, поглаживая Джоя по голове, и неотступно думал все время об одном и том же — о сыне, от которого так и не дождался ни одной строчки.
Однажды, это было уже в конце июля, он шел по лесу, машинально сбивая палочкой пушистые головки одуванчиков.
На дорожках лежала рябая, пятнистая тень от солнца, проникавшего сквозь густую листву, вкусно пахло земляникой и мхом, извечным лесным запахом; совсем по-мирному, как и до войны, пели птицы.
Иногда подбегал Джой, как бы проверял, здесь ли хозяин, и вновь скрывался за деревьями.
Петр Петрович смотрел на свежую, цветущую зелень, на дрожавшие капельки росы, на упавшие кое-где листья.
Так было давным-давно, когда он еще не родился, так будет и потом, когда пройдут годы и те, кто когда-либо помнил о нем, тоже уйдут вслед за ним.
И вот теперь, гуляя по лесу, в котором знал, казалось, каждую ветку, каждый кустик, он вдруг с какой-то необычайной силой почувствовал, как в нем поднимается волна острой ненависти к тем, кто покусился на его Родину. Это слово, которое так часто приходилось слышать, читать в газетах, в один миг определилось для него в деревья, освещенные последними лучами солнца, в густую траву, кое-где покрытую росой, в спокойное светлое небо, безмятежно простертое над лесом.