— Но Марта умерла, — упорно продолжал профессор Кемпфер. — Умерла под охраной государства.
— Такое случается, Иоахим! Ты же, наконец, разумный человек. У Марты был туберкулез, и даже сульфаниламиды не всесильны. Это могло случиться с кем угодно!
— В тридцать девятом, когда нас поместили под охрану государства, у нее не было туберкулеза. И когда я наконец сказал: Да — когда согласился на них работать, и они поручили мне проектирование противолодочного радара, то меня уверили, что у нее лишь незначительное уплотнение в бронхах, мне обещали, как только оно пройдет, доставить ее домой. Но кончилась война, а домой ее так и не вернули. Я получил Рыцарский крест из рук самого Гитлера, но домой ее так и не вернули. А когда я в последний раз приехал в санаторий, чтобы повидаться с нею, ее уже не было в живых. И за все это мне заплатили тем, что дали эту лабораторию, дали квартиру, одежду, еду, прекрасную экономку — но Марты не было в живых.
— Пятнадцать лет, Иоахим!
— Нет. Сегодня — совсем недавно — мне на несколько минут показалось, что я смог бы. Но — нет.
Надув губы, Тенцлер зафыркал, заставляя их мелко дрожать.
— И что же ты нам за все это сделаешь?
— Вам? — Кемпфер покачал головой. — Что я должен вам сделать?
Люди, которые учинили все это, уже умерли или умирают. Будь у меня даже возможность причинить Рейху вред — а у меня нет такой возможности — как смог бы я мстить этим детям? — Он посмотрел на прохожих. — Что я им, и что они мне? Нет, нет, я не собираюсь ничего с вами делать.
Тенцлер поднял брови и свел кончики толстых пальцев.
— Если ты не собираешься ничего делать с нами, то что же ты хочешь сотворить с собой?
— Я хочу уйти.
Профессор Кемпфер уже устыдился взрыва собственных чувств. Это противоречило самим основам его характера. В конце концов, он был ученым — мыслящим, разумным человеком — и не имел права позволять себе опускаться до уровня эмоций. В смущении он подумал, что Тенцлер может предположить, будто такое поведение для него типично.
— Кто я такой, — попытался он объяснить, — чтобы быть судьей целой нации? Империи? Что такое единственный человек, чтобы решать, что хорошо, а что плохо? Я смотрю на этих юнцов — и завидую им от всего сердца. Как прекрасно быть молодым и найти мир упорядоченным, методично обустроенным специально для твоего благополучия; быть поставленным на серфер, чтобы вечно мчаться на гребне волны, не затрачивая ни малейших усилий! Кто я такой, Георг? Кто я такой? Но мне здесь не нравится. И я собираюсь уйти.
Тенцлер загадочно посмотрел на него.
— В Карлсбад? На радоновые воды? Очень помогает. Поехали вместе! — он сердечно облапил Кемпфера. — Прекрасная идея! Я зарезервирую места на утреннем поезде. Вот праздник-то у нас будет, Иоахим, а?
— Нет! — Кемпфер с трудом высвободился и встал на ноги. — Нет!
Когда Тенцлер выпустил его, он пошатнулся и тут же стремительно зашагал прочь — гораздо быстрее, чем ходил все эти годы. Оглянувшись через плечо, он увидел, что Тенцлер ковыляет за ним. И тогда он пустился бежать.
— Такси! — он поднял руку. — Такси!
Пошатываясь, он направился к проезжей части, а прогуливающаяся молодежь во все глаза смотрела на него. С беспорядочно бьющимся сердцем он пересек расположенную на первом этаже лабораторию. Глаза его были прикованы к простой серой двери, ведущей на пожарную лестницу, и Кемпфер судорожно рылся в карманах, ища ключ. Он споткнулся о скамью, и какой-то аппарат загремел на пол. У двери opnteqqnp заставил себя успокоиться и двумя руками направил ключ в скважину. Войдя, он сразу же захлопнул дверь за собой, запер на ключ и прислушался к своему хриплому дыханию.
Затем, дыша открытым ртом, он загромыхал по пожарной лестнице вниз. Тенцлер. Тенцлер уже где-нибудь возле телефона. Возможно, гестапо уже на улице, мчится на своих машинах сюда.
Он настежь распахнул подвальную дверь, таким же рывком закрыл ее за собой и запер на замок прежде, чем зажег свет. С болью в груди он остановился, широко расставив ноги, и бросил взгляд на матовый отблеск желтого света на уставленных ящиками из серого металла стеллажах. Он был окружен ими, словно стенами храма майя, только резьбу заменяли здесь циферблаты, а драгоценности — сигнальные лампочки. Кемпфер двинулся по проходу, теперь уже медленно и спокойно, как последний ослабевший служитель великого культа. По пути он поворачивал выключатели, и ящики начинали хоровое, резонирующее пение.
Проход с неизбежностью привел Кемпфера к посту управления.
Прочтя показания приборов, профессор стал наблюдать, как переползает на зеленое стрелка амперметра.
Если им придет в голову отрубить силовые цепи!
Если они начнут стрелять через дверь!
Если я ошибся!
Кто-то уже принялся барабанить в дверь. И тогда, уставший, доведенный до отчаяния, он нажал на пусковую кнопку.
Он ощутил гальваническую судорогу — наполовину боль, наполовину наслаждение — в то время как частота вибрации атомов его тела изменилась на бесконечно малую величину. А потом он стоял в сырой темноте, дыша затхлым воздухом, а части оборудования, находившиеся в поле действия аппарата, рушились тем временем на пол.
Позади он не оставил ничего. Основные резисторы по замыслу должны были прибыть вместе с ним. В подвальной лаборатории изнемогающий под натиском полной нагрузки аппарат должен был уже гореть, источая зловоние и плюясь в лицо Георгу Тенцлеру.
Подвал, в котором очутился Кемпфер, не был точно таким же, как тот, что он покинул. Вывод напрашивался лишь один: в этом Берлине произошло нечто серьезное, по крайней мере, с одним домом на Гиммлерштрассе. Профессор Кемпфер торопливо шарил в темноте, отыскивая дверь и размышляя тем временем, что какой-то сдвиг, естественный или рукотворный, очевидно, насыпал над его головой deqrjh метров земли, оставив лишь этот крохотный карман пустоты, в который и закинул его аппарат.
Наконец дверь нашлась, и профессор прислонился к ней и некоторое время простоял так, не решаясь открыть. Потом открыл. По другую ее сторону не было ничего, кроме все той же тьмы, и, не успев сделать шага, он споткнулся, упал на какие-то низкие ступеньки и сильно ушиб бедро. Поднявшись, он начал медленно взбираться — на дрожащих ногах, так тихо, как только мог, держась за грубые, недавно сколоченные перила. Казалось, ему никогда не удастся перевести дыхание. Он судорожно хватал воздух ртом, а тьму перед глазами пронизывали бесчисленные красные завихрения.
Наконец он добрался до верха лестницы — и до другой двери. По ее краям просачивался неприятный серый свет, и профессор стал напряженно вслушиваться, стараясь отделить посторонние звуки от ударов пульса в ушах. Прислушивался он долго, но тщетно — и в конце концов открыл дверь. Она оказалась в начале длинного коридора, по сторонам которого дверей было множество, а в дальнем конце виднелась еще одна, распахнутая на улицу.
Одновременно движимый стремлением поскорее выбраться наружу и останавливаемый страхом попасть в мир, о котором он так мало знал, профессор пробирался по коридору с преувеличенной осторожностью.
Это было дрянное здание: стены покрашены дешевой краской, а линолеум на полу истерт и покороблен. Потолок в трещинах. Все было грубо слеплено на живую нитку и однообразно бесцветно. На дверях привинчены номера, у порогов — грязные веревочные коврики. Похоже на многоквартирный дом, но судя по тому, как близко расположены двери, за ними должны быть не квартиры, а комнаты — и комнаты очень маленькие.
Тоскливо, — подумал Кемпфер, — Тоскливо. Тоскливо — кто станет жить в таком месте? Кто мог вздумать построить такой дом — во вполне респектабельном районе, где живут люди с приличным достатком?
Однако, выйдя на улицу, профессор обнаружил, что проезжая часть неровна, в буграх и впадинах, замощена булыжником, а дома по сторонам — точь-в-точь как этот, серые, неуклюжие, безобразные. Он не смог узнать ни одного здания — от Гиммлерштрассе с ее недавно уложенной бетонной мостовой и росшими вдоль тротуаров молодыми деревцами не осталось и следа. И все же Кемпфер знал, что находится на том самом месте, где была — есть — Гиммлерштрассе; он ничего не мог понять.
Он пошел по направлению к Унтер ден Линден. Профессор отнюдь не был уверен, что в своем теперешнем состоянии сумеет добраться туда пешком, но ему поневоле придется миновать самые знакомые места города — и, возможно, он сумеет получить некоторое представление о том, что же здесь произошло.
Кемпфер подозревал, что аппарат вполне мог закинуть его в один из тех вероятностных миров, где Германия проиграла войну. Отличие неизмеримо драматичное, однако исключать такой возможности было нельзя: разумеется, он пытался добиться максимальной точности, однако первая модель любого оборудования никогда не обходится без недостатков.
Чем дальше он шел, тем больше отталкивало его окружающее, и профессор начал впадать в уныние.
Ничто здесь не осталось неизменным. Даже расположение улиц оказалось чуточку иным. Повсюду виднелись новые дома — новые в таком же стиле и исполнении, которые делали их старыми в самый день окончания строительства. Это был тот вид тотальной реконструкции города, который местные власти, несомненно, настойчиво рекламировали под девизом: тем хорошо, что ново — ибо утверждение, будто подобное домонатыкательство не хуже старого Берлина, могло вызвать лишь горькую усмешку.
Люди на улицах были мрачные, бедно одетые, и все сплошь с серыми лицами. На профессора и его костюм они поглядывали безучастно, и лишь одна женщина, обремененная сумкой, полной угловатых пакетов, обернулась к своему поразительно на нее похожему спутнику и пробормотала что-то насчет экстравагантной американской одежки.
Слова эти испугали Кемпфера. Что же это была за война, если в Берлине пятьдесят восьмого года все еще ненавидят американцев?
Сколько же она должна была продолжаться, чтобы исчезло так много старых домов? И ведь даже новым зданиям было как минимум несколько лет. А почему — американец? Почему не англичанин? Или француз?