камни, и огромные валуны лежали на земле. Был тихий солнечный вечер, долгие тени упали на траву, на покрытые лишайниками и мхом плоские камни, краснели крупные, как мелкий виноград, ягоды брусники и рыжие шляпки громадных подосиновиков.
Поддубный внимательно оглядел стоянку и радостно сказал, что за два года, со времени его последнего приезда, на мысу никто не побывал, не разжигал огонь и не тронул забытый им в прошлый раз подвешенный к сосне половник. Вместе с Сережей он быстро и умеючи поставил на немного покатой площадке палатку, развел костерок, сходил на придорожное озеро за пресной водой и вскипятил чаю, соорудил лавочку подле громадной каменной плиты, которая идеально подходила для стола, будто кто-то специально ее обтесал. Рассеянно следя за действиями сына и кума, никакого стыда Павел уже не испытывал — ему было все равно, и только успокаивала мысль, что завтра не надо никуда идти, можно будет целый день лежать в палатке или просто на улице, смотреть в небо, ничего не ждать и ни о чем не думать.
Мысль о том, что к утру ему может стать хуже, Макаров отгонял. И даже если это случится и его потребуется срочно эвакуировать, это будет уже не его забота. Он начал извлекать маленькую пользу из своего положения, хотелось только закурить, но желание было головное, и весь его зараженный, отравленный организм курению противился. Никакие таблетки не помогали, слабость изматывала, и всю ночь и весь следующий день он провел в полузабытьи.
Товарищ его меж тем с утра быстро искупался в море, закинул донку, набрал брусники, грибов, сварил компот и суп. Он очень переживал за Макарова, пихал в него новые лекарства, уверял, что они-то уж точно помогут, заставлял жевать кусочки древесного угля из костра, подбадривал и искренне хвалил за то, что, несмотря на болезнь, кум нашел в себе силы уйти из гостиницы и вместо душного номера они живут в лесу; пил за его здоровье водку, куда бросил для запаха и вкуса несколько веточек можжевельника, потом ушел на лесное озеро рыбачить и через несколько часов вернулся совершенно пустой, но нимало не расстроенный неудачей; попробовал ловить в море, заходил далеко в болотных сапогах, блеснил, выудил страшного колючего морского бычка, поскользнулся, упал в воду и черпнул воды в сапоги, но и этому ничуть не огорчился. А больной все лежал на кариматах и глядел на морской залив и на своего сына, который собирал дрова, жег костер, по многу раз залезал и вылезал из палатки, гонялся за птицами, иногда подолгу сидел на берегу, замерев и уставившись в одну точку, и тогда они не видели и не слышали его часами, но не волновались: на островах, где ангелы запретили селиться волкам и медведям, никакого лиха случиться с мальчиком не могло.
Было тепло, ветерок отгонял комаров и мошку. Поддубный поставил чай и принялся хитроумным способом сушить сапог: он нагрел в пустой консервной банке мелких камешков, но так, чтобы они были не слишком раскаленными, высыпал в сапог и стал его трясти, а когда камни остыли, повторил операцию заново. Ладно скроенный, черноволосый с ранней проседью и с голубыми, как у сиамской кошки, глазами, влюбчивый, вольнолюбивый и жизнерадостный человек благодушествовал и напевал, говорил, что нигде ему так хорошо не отдыхается и не спится, и сквозь слабость, озноб и горячечность, скользя глазами по горизонту, по блестящей воде и верхушкам деревьев, неуклюжий, ленивый Макаров размышлял о том, что хоть и побывал во многих чудесных местах, столь удивительного видеть ему не доводилось. Но все же сами эти мысли были какими-то малокровными, вялыми и отстраненными, как если бы он опять не находился здесь сам, но в очередной раз слушал рассказ своего товарища об островах, только теперь особенно подробный и яркий, и видел все чужими глазами.
Это не огорчало его, потому что, думал угрюмый больной, для него уже давно все кончилось, его поездки и открытия, выуженные рыбины и ночные костры — остались позади, и надо только, чтобы все это увидел и почувствовал его маленький сын. Он ощущал теперь необыкновенную нежность к мальчику, и раздражение, которое прежде вызывала во взрослом человеке детские неумелость, медлительность, капризы и страхи, все, из-за чего ссорился он с женой, больше не касались его души; он был очень рад, что сумел уговорить строгую и нежную женщину отпустить сына, и только тревожила его никак не утихавшая собственная болезнь.
Эта болезнь мешала ему играть с ребенком, и он даже не разрешал ему к себе подходить, а глядел на сына издалека, будто их разделяла невидимая ограда, и вспоминал себя маленького, своего отца, не дожившего до рождения внука, — а каким замечательным он был бы дедом! — большое озеро под Москвой, куда они ходили в детстве купаться, деревеньку с церковью на берегу, высокие дубы и березы. Пустынный беломорский залив с редкими соснами и мхом, дощатый домик и исхоженный дачный лесок, Сережины крики и игры, и сам Павлинька Макаров, тоже семилетний, возбужденный, живой и разгоряченный — куда все делось? — полуденный чай с клубничным муссом, а потом блаженное ощущение покоя и безопасности, оттого что рядом с ним находился неторопливый, внимательный и добрый большой человек, страх нынешнего одиночества и заброшенности, отцовское и сыновнее — все это перемешалось в тяжелой голове лежащего на морском берегу человека, точно поднялось к горлу и встало комом непроясненное воспоминание.
К вечеру ему стало совсем худо: боль разлилась по желудку и распространилась по всему телу. Поддубный ухаживал за другом бережно и безбоязненно, но оба думали об одном и том же, хотя вслух и не говорили: по уму — надо идти в поселок искать врача или возвращаться на материк, а если завтра от него заразится еще и Илья, то их положение станет вовсе бедственным, никто не отыщет ушедших в лес и не придет на помощь. Сгинуть от загадочной болезни в лесу на берегу глухого залива, в никому не ведомом месте, куда не ступает человеческая нога и не заходят катера, свести с ума десяток людей в Москве, которые кинутся их искать и будут опрашивать всех подряд: эрудированного транспортного инспектора, злосчастного капитана «Печака», паломников, связиста, приветливую женщину из гостиницы, продавщицу в магазине, девушку, мывшую голову в Святом озере, быть может, разыщут черного монаха и даже двух ушедших в Реболду детей, подбираясь к истине все ближе, как в игре «горячо-холодно», но все равно пропавших не найдут, сколько бы ни прочесывали местность, потому что обыскать весь остров невозможно, а лесная дорога обрывается у дзота и следы сапог на литорали смывает отлив.
Всю ночь Макаров полудремал, выходил из палатки и снова залезал внутрь. Он видел, как слева над заливом вставало в зелени рассветного неба большое солнце, было очень зябко, но костер еще не догорел, подернутые золой, источали тепло угли, Павел подкинул несколько веток, они быстро вспыхнули, выпил остывшего крепкого чая — и вдруг так остро ощутил неслучайность всего с ним происходящего, хрупкость и неправоту своей нынешней, внешне такой обыденной и вроде бы правильной, жизни, что захотелось непременно все в ней переменить. Он не знал, что именно должен совершить, но ощущение это было невероятно резким и неприятным, лишенным того смягчающего флера, к которому мягкотелый Макаров привык, и полусерьезные слова материалистически мыслившего и умевшего быть очень жестким и волевым отца, который, неоправданно сурово ругая сына за редкие тройки, говорил, что дети должны быть умнее своих родителей, потому как иначе человечество опять залезет на деревья, странным образом отозвались в мятущейся душе путешественника. Глядя на горящее пламя, из последних сил он отгонял мысль, что следующим его наказанием может стать болезнь Сережи, что все трое они связаны и его сын будет так же мучиться от боли в желудке, изматывающего поноса, рвоты и температуры, как мучился, умирая, отец; ему стало по-настоящему страшно и захотелось взмолиться неведомо кому и попросить: пусть лучше со мной, но не с ним.
Мысли больного путались, он был в таком состоянии, что еще немного — и разбудит двух спящих людей и заставит уйти хотя бы их двоих, а сам останется здесь. На покрасневшем небе появились подсвеченные солнцем облака и медленно заволакивали пространство над головой, медленно пролетела пара уток, и снова стало тихо. Хотелось спать, но он все еще чего-то ждал, смотрел, как поднимается солнце и начинается его второй день на островах, которые так немилосердно его встретили и не захотели перед ним раскрываться, а потом залез в палатку и, отвернувшись к боковой стенке, провалился в тяжелый сон.
7
Сережа проснулся оттого, что по палатке стучал дождь. Некоторое время он обиженно слушал мерный шум, затем тихонько, чтобы не разбудить спящих, вылез из теплого спальника, откинул полог и зажмурился — на улице светило солнце, а то, что он принимал за дождь, оказалось шелестом листьев, которые дрожали на ветру и задевали тент.
Путаясь в растяжках, кое-как мальчик выбрался из палатки, упал на четвереньки, а потом поднялся и, весь во мху и сухих иголках, пошел смотреть море. Все удивляло его: горький запах водорослей, росший по неровным берегам настоящий горох, черные безвкусные ягодки водяники, соленая вода, не только противная на вкус, но и совсем не мылившаяся, и, чтобы вымыть руки, приходилось сперва чуть-чуть поливать их пресной водой, которая оказалась большой ценностью и нельзя было ее лить сколько угодно. Но больше всего мальчика поразило, что вчера море было гораздо ближе к лагерю, оно уходило и возвращалось, обнажая полоску суши, называвшуюся таинственным и красивым, совершенно новым словом — «литораль».
На этой влажной, изрытой морскими червями литорали все утро он сооружал башни из камней, строил из песка дворцы, рассматривал мелких жучков, бросал в воду камешки и так увлекся, что не заметил, как к нему подошел улыбающийся счастливой детской улыбкой хорошо выспавшийся, голый по пояс человек.
— Ботинки-то на разные ноги надел. Эх, крестничек, крестничек, когда ж ты научишься? Господи, красота-то какая! — он широко перекрестился и стал обливаться, чистить зубы, мыть шею и отфыркиваться. — На вываку бодя?