ратор не избежал этой страшной участи.
Необходимо отметить немаловажное обстоятельство: дело происходило в советском Узбекистане, в период наивысшего расцвета «национальной по форме».
Узбекскую литературу работали три-четыре человека. Эти семижильные рабочие лошади обслуживали легион литературных аксакалов. Изрядную часть узбекской прозы писала, извините, я.
На одном из литературных семинаров ко мне зыбкой походкой подвалил подвыпивший классик и в порыве откровенности пожаловался, что переводчики не доносят его стихов до читателей. Плохо переводят, сволочи. Поэтому он сам написал стих. По-русски.
– Читай! – предложила я заинтересованно.
Классик сфокусировал взгляд и, профессионально выпевая строчки, разрубая рукою в воздухе размер, продекламировал:
Ти – любов моя, ти – свет моя!
Я хочу с тобой бит, я хочу с тобой жит!
Речах несмелая, ласках – умелая…
Походка нешумная… Умная-умная!
Я хочу с тобой бит, я хочу с тобой жит.
Ти – любов моя, ти – свет моя…
– Замечательно! – похвалила я. – Публикуй.
Но классик, видимо, почуял недоброе в моей усмехающейся физиономии.
– Нет, Динкя-хон! – он схватил меня за рукав. – Ти правда скажи, ти чесна скажи: недостаткя ест?
– Есть один недостаток, – сказала я честно. – По-русски «в ласках умелая» называется «блядь».
– Какой сложни русски язык! – схватился он за голову.
Эта невинная шалость не прошла для меня даром. Через несколько дней меня вызвал к себе секретарь Союза писателей, выдающийся классик узбекской литературы, хотя и неграмотный человек. Когда-то в далекой молодости он выпасал скот на пастбищах в горах Чимгана и недурно играл на рубабе, даже получил приз на районном конкурсе народных дарований. Собственно, с этого конкурса все и началось, а закончилось шестнадцатитомным собранием сочинений в тисненных золотом переплетах.
В кабинете секретаря союза сидел также мой давешний классик. На столе лежала пухлая папка, при виде которой я насторожилась.
– Ми силедим за тивой творчества, – начал бывший пастух с улыбкой благодушного визиря. – Решений ест: поручений тибе дат. Балшой роман ест, видающийся.
Мне страшно не хотелось приниматься за строительство очередной египетской пирамиды.
– Большой рахмат, Сагдулла-ака, – заныла я. – Большой-большой рахмат… Очень горда таким важным поручением… Хотя совсем болею, вот… Печень… почки… легкие… желудок…
– Путевкя санаторий дадим! – перебил меня секретарь Союза. – Бери рукопис. Лечис, перводи.
– Желчный пузырь… – пробовала сопротивляться я, – прямая кишка, предстательная же…
– Э! Лючши санаторий поедешь! – поморщился он. – Дыва месяс – должен перевести… Вот Абидулла тебя вибрал, хароший характеристик имеешь. Зачем много говоришь, а?..
Абидулла, трезвый на сей раз, курил дорогие импортные сигареты и важно кивал. Он приходился зятем хозяину кабинета.
– К сожалению, Сагдулла-ака…
– Э, слюшай! – улыбка доброго визиря спала с лица секретаря Союза. – Ти – пирозаик, да? Кинига свой хочешь издават, да? Союз писателей туда-сюда поступат, литфонд-митфонд член имет, а? Зачем отношений портишь? Балшой савецкий лит-ратура надо вместы строит!
Он сделал отсылающий жест кистью руки, подобно тому, как восточный владыка дает знак телохранителям уволочь жертву. Абидулла подскочил, вложил папку в мои слабеющие руки и поволок меня из кабинета, на ходу приговаривая:
– Динкя-хон, ти старасса, красива пиши. Я за эта роман государственный премий получу в област лит-ратура!
Он впихнул меня в такси, сунул водителю трешку и помахал рукой:
– Денги мал-мал получишь, Союз писателей принимат буду, благодарныст буду делат. Пиши!
Тут же, в такси, развязав тесемочки папки, я пробежала глазами первую страницу подстрочника: «Солнце взошло на лазурный небо, Зулфия встал в огороде редиска копать, его девичье сердце трепещет от любви…»
Я читала и постепенно успокаивалась. Все это было привычным и нестрашным, переводилось с закрытыми глазами и левой ногою. То есть предыдущий абзац в моем окончательном переводе выглядел бы примерно так: «Едва солнце тронуло пепельно-рассветную гладь неба, Зульфия открыла глаза с тревожно бьющимся сердцем – сегодня решалась ее судьба…» – ну и прочая бодяга на протяжении четырехсот страниц.
«Да ладно, – подумала я, – в конце концов, подзаработаю. Ну, Зульфия… ну, копает редиску! Да черт с ней, пусть копает на государственную премию, мир от этого не перевернется!»
Я листнула подстрочник дальше страниц на тридцать и насторожилась – потому что у колхозной героини Зульфии появилась откуда-то русская шаль с кистями и вышитые туфельки, хотя по социальному статусу и погодным условиям ей полагалось шастать в калошах на босу ногу. Заподозрив нехорошее, я стала листать подряд, и – волосы зашевелились на моей голове: посреди нормального подстрочечного бреда перед моими глазами поплыли вдруг целые страницы прекрасной русской прозы, мучительно знакомой по стилю!
Дома я немедленно позвонила приятелю-филологу, человеку образованному, умному и циничному, и в смятении скороговоркой выложила ситуацию.
Он помолчал, похмыкал.
– Как ты думаешь – по стилю что это?
– Похоже, середина девятнадцатого. Может, Погорельский, может, Лермонтов. – Прочти-ка пару абзацев!
Я прочла то место, где колхозная героиня Зульфия на страстном свидании за гумном изъяснялась герою на пленительном литературном языке.
– Стоп, все ясно! – сказал мой образованный приятель-филолог. – Это Лермонтов, «Вадим», неоконченная проза. Твой Абидулла драл с него целыми страницами, как сукин сын… – Он тяжело вздохнул и проговорил: – Ну, что ж… так нам и надо. Будешь переводить.
– Я! Пе-ре-во-дить?! Да что ты несешь! Я устрою ему грандиозный литературный скандал, его вышвырнут из Союза писателей!
Мой приятель сказал, жалеючи:
– Дура, вышвырнут – причем отовсюду – тебя. Тебя, понимаешь? Из квартиры, из поликлиники, из химчистки, из общества «Красного креста» и защиты животных… Из жизни!.. Убогая, ты не представляешь – с кем имеешь дело…
– Как же мне быть? – упавшим голосом спросила я.
– Переводить.
– Кого?! Лермонтова?!
– Его, родимого.
– Ты с ума сошел… С какого на какой?
– С русского – на советский! – жестко проговорил мой умный приятель и повесил трубку.
Горе объяло мою душу. Дней пять я не могла приняться за работу, все крутилась вокруг проклятой стопки листов. Наконец, задушив в себе брезгливость и чувство человеческого достоинства, принялась за это грязное дело.
Немыслимые трудности встали на моем пути! В сюжете романа следовало объединить восстание крестьян против зверя-помещика, под предводительством бывшего Вадима, а ныне возлюбленного Зульфии, Ахмеда, и колхозное собрание, где Зульфию премировали телевизором, как лучшего бригадира овощеводческой бригады.
К тому же дура-Зульфия называла Ахмеда «сударь мой», крестила его к месту и не к месту и, как истинно правоверная мусульманка, восклицала то и дело: «Господи Иисусе!», а на другой странице кричала посреди дивной лермонтовской прозы: «Вай-дод! Он приподнял край чадры и увидел мое лицо!»
Днем я, как зловещий хирург, закатав рукава, проделывала над недоношенной Зульфией ряд тончайших пластических операций, а ночью… ночью меня навещал неумолимый в своей ненависти Михаил Юрьевич и тяжело смотрел в мою озябшую душонку печальными черными глазами.
Наконец я поставила точку. Честь Зульфии была спасена, зато моя тихо подвывала, как ошпаренная кошка.
Мой приятель-филолог прочел этот бесстыдный опус, похмыкал и посоветовал:
– Закончи фразой: «Занималась заря!»
– Пошел к черту!
– Почему? – оживился он. – Так даже интересней. Все равно ведь получишь за этот криминал государственную премию.
Он посмотрел на меня внимательно, и, вероятно, мой несчастный вид разжалобил его по-настоящему.
– Слушай, – сказал он, – не бери денег за эту срамоту. Тебе сразу полегчает. И вообще – смойся куда-нибудь месяца на два. Отдохни. Готов одолжить пару сотен. Отдашь, когда сможешь.
Это был хороший совет хорошего друга. Я так и сделала. Рукопись романа послала в Союз писателей ценной бандеролью, и уже через три дня мы с сыном шлепали босиком по песчаному берегу Иссык-Куля, красивейшего из озер мира…
…А вскоре начался тот самый Большой Перевертуц, который в стране еще называли «перестройкой», в результате которого все выдающиеся аксакалы из одного узбекского клана вынуждены были уступить места аксакалам из другого влиятельного клана. Так что наш с Лермонтовым роман не успел получить государственную премию и даже, к моему огромному облегчению, не успел выйти. Какая там премия, когда выяснилось, что бывший секретарь Союза писателей – выдающийся классик узбекской литературы и тесть моего Абидуллы – многие годы возглавлял крупнейшую скотоводческую мафию, перегонявшую баранов в Китай. То есть до известной степени не порвал со своей первой профессией.
Но это совсем, совсем уже другая история.
Будет время – расскажу.
Глава втораяДжентльмен в поисках сюжета
…Проза, помимо всего прочего, это еще и ремесло со своими трюками – мешок фокусника. И как ремесло она имеет свою собственную родословную, свою собственную динамику, свои собственные законы и свою собственную логику.
– Когда у Вас возникло стойкое убеждение, что Вы писатель?
– Знаете, тут можно было бы заявить с некоторой долей кокетства, что у меня и сейчас нет стойкого убеждения, что я писатель (тем более что у всякого литератора такие минуты случаются). Но у меня есть определенная точка зрения на то, что считать профессией. Если человек посвящает все свое рабочее время какому-то делу и дело это его кормит – он имеет полное право считать себя профессионалом.