Теплые вещи — страница 19 из 61

Поднявшись по ступенькам к служебному входу, потянул дверь и оказался на лестнице, где яростно пахло мастикой, которой дважды в неделю натирали дворцовые паркеты. Наша мастерская находилась на первом этаже с восточной, тыльной части Дворца и состояла из двух комнат: общей, где работал я вместе с двумя другими художниками, и кабинета главхуда.

Открыв ахнувшую дверь, я увидел, что в мастерской никого нет, а в лотке для смывки щитов из шланга сочится горячая вода. Пахло паром и мокрым мелом.

В настоящее время постояным обитателем общей комнаты был я один: Зоя месяц назад ушла в декрет, а второй художник, пожилой дядька Мокеев (которого все звали Мокеичем), служил рабочим сцены, а художником лишь подрабатывал. Он появлялся в мастерской только на час-полтора, да и то, если была работа, которую он, матерясь с первой до последней минуты, выполнял быстро и безупречно. Остальное время Макеев посвящал азартным играм с пожарником Никишкиным и столяром Кричихиным.

Заглянув в кабинет и убедившись, что он пуст, я быстренько накинул на вешалку куртку, сунул книжку в ящик своего письменного стола и решил как можно быстрее взяться за какое-нибудь бросающееся в глаза дело. К примеру, можно было смыть и загрунтовать два старых рекламных щита, потому что чистые щиты всегда могли пригодиться, да и работа эта была простая и приятная.

Надев синий замызганный халат, я с натугой поднял квадратный щит в лоток и стал поливать его горячей водой. Бумага афиши с изображением Аллы Баяновой потемнела, набухла пузырями, из-под края показался желтоватый клей. Зеленые гуашевые буквы сначала стали от воды яркими, новенькими, потом с них поплыли полупрозрачные прядки цвета, – и вдруг каждая побледневшая буква высветила все кистевые мазки, которыми она была написана.

Когда бумага размокла, я в три лоскута сорвал ее, бросил клейкие, мутно-капающие комья в ведро и принялся жесткой щеткой соскребать разбухшие остатки краски и клея. Кожа на руках обсохла и стала теснее.

В ведре кружились, помешиваясь, свежие белила, когда в коридорчике, ведущем к нашей двери, пробил командорский шаг, взвизгнула пружина и на пороге показался Вялкин, сверкающий небольшими орлиными очами. Кажется, энергическая свежесть никогда не покидала моего друга и учителя с большой буквы. Он даже зевал бодро.

– Демьяныч тут? – резко спросил Вялкин, расстегивая верхнюю пуговку кофейного короткого плаща.

– Здрасьте, – сказал я, напоминая, что воспитанные люди говорят при встрече. – Он где-то во Дворце, дверь открыта была.

– Вечно никого на месте нет! – отрубил Вялкин тоном человека, от скорости и пунктуальности которого зависят десятки жизней. – Еще зайду.

Дверь хлопнула, как стартовый пистолет. Я вздохнул, макнул широкий флейц в белила, отер лишние капли о край ведерка и повел гладкую сметанную полосу по фанере.

Не прошло и минуты, как в мастерскую почти неслышно вошел Николай Демьяныч. Не глядя на меня, он поправил узел галстука и нервно пробормотал:

– Ну так нельзя все-таки, Михаил. Работы невпроворот, а тебя на месте нет.

– Да я давно уже здесь, – соврал я, показывая на лежащий на полу щит.

– Послезавтра конференция, надо кумачи поновить.

– Сейчас?

– Не то что сейчас, давно уже надо! – Николай Демьяныч отбросил со лба прядь седеющих волос.

Это было возмутительно. Если он знал, что есть срочная работа, не надо было отпускать меня после обеда. А если он отпустил меня, значит срочной работы не было и она появилась только что. Или он недавно про нее вспомнил.

– Да сделаем, Николай Демьяныч, не волнуйтесь вы.

– «Не волнуйтесь»... Из райкома звонили, могут прийти в любой момент, а ты... Ладно, пойдем.

– Может, я щит быстренько догрунтую?

– Потом! На черта этот щит, господи! Потом! Потом!

«Я на башню всходил, чтобы петь о печали», – подумалось обидно и сладко, когда мы вышли из мастерской.

Пройдя в окованные железом двери, мы углубились в пахнущий бархатной пылью и потом полумрак сцены.

2

Дворец имени В. П. Карасева не был большим клубом или домом культуры, который из тщеславия повысили в звании. Это был именно Дворец. Огромный, таинственный, скрывающий в шкатулках помещений самоцветную уральскую роскошь. Он высился на пустой дворцовой площади посреди большого парка и казался зданием, перенесенным сюда из другого города при помощи колдовства.

Я бывал во Дворце с раннего детства, ходил на утренники, на елки, на спектакли и концерты, репетировал в театре «Ойкос», а теперь вот работал уже без малого два месяца. Однако до сих пор мне не удалось увидеть всего здешнего устройства и богатства. Отлынивая от дел, я часто блуждал по закоулкам Дворца в окружении ледяного эха своих шагов. Блестящий, нарядно пахнущий живицей паркет плавно переходил в узорные мраморные полы. Массивные, как алтарные врата, двери с витыми бронзовыми ручками вели из малахитовых залов в яшмовые, от черного гранита к палево-розовому. Высокие окна прикрывал туманный оборчатый тюль, выглядывающий из-за тяжело переливающихся парчовых портьер. В одном коридоре по стенам была развешана галерея писанных маслом портретов героев-машиностроителей, в другом в нишах белели античные бюсты. В простенках лестничных маршей с полотен мерцали эротично-жутковатыми изгибами бажовские ящерки.

Вдруг где-то в самом углу третьего этажа, где я проходил много раз, оказывалась пустая бирюзовая курительная комнатка, где, похоже, никто никогда не курил. Здесь стояли два кресла, обтянутые велюром, а в простенке между окнами – тяжелая мраморная пепельница на чугунной витой колонке. Паркет отсвечивал небом, а на оконном карнизе сидел черный голубь с живым янтарным глазом. Помню, я провел в этой комнате около четверти часа, словно заплыв в бирюзово-золотистую бухту, крохотный филиал зачарованной вечности. Потом эта комнатка куда-то потерялась. То есть она, вероятно, оставалась на прежнем месте, но найти туда дорогу я больше не мог.

Я любил приходить и в Большой зал, залитый по утрам зыбкой темнотой под самый лепной потолок (только в каморке радистов да у рабочих сцены в уголке горело по лампочке). Еле-еле угадывались искорки позолоченного позумента лож и балконов, бархат кресел казался бы черным, если не знать, какого он густого гранатового цвета. Зияла безмолвием оркестровая яма, и вся сцена в оборчатых нарядах гулко выжидала шагов, голосов и музыки. Еще откуда-то из-за кулис протискивался призрак слабого дневного света: в карманах по бокам сцены под самым потолком были окна, ведущие во внутренние дворики. В карманах были сложены декорации, плакаты, лозунги, из-за полуразобранной избушки на курьих ножках вдохновенно, как по команде «равняйсь», вздергивали бороды Ленин, Маркс и Энгельс.

Мы прошли в правый карман, и едва видимый Николай Демьяныч, запнувшись о метлу Бабы Яги, ругнулся без привычки, как ругаются в кругу испорченных сверстников школьники из хорошей семьи.

Через полминуты из глубины закулисного мрака послышались приближающиеся чеканные шаги, и в проеме кармана уплотнилась небольшая бодрая тень, которая утренним тенорком сказала:

– Вот ты где, Демьяныч, дорогой. А я тебя ищу, с ног, можноскать, сбился.

– Вить, ты, что ли? Ни черта не видать-да.

– Не знаешь часом, где Кричихин? – требовательно спросила тень моего друга и учителя с большой буквы.

– Хм. А в подвале нет его? – почему-то растерялся главхуд, как будто за минуту перед этим запер неодетого Кричихина с кляпом во рту у себя в кабинете.

– Не смотрел. Сейчас сбегаю.

– Давай. Вдруг Мокеича увидишь, скажи, мы его тут ждем.

Вялкин пропал, главхуда через минуту чуть не придавило огромным тряпичным мухомором, и он погнал меня из кармана за Мокеевым. Я поплелся через темную сцену к пожарнику, где Мокеев с Никишкиным любили почаевничать, а иногда и попортвейничать. По дороге я размышлял над странным поведением Вялкина. Зачем так настойчиво и спешно искать главхуда, только чтобы выяснить, где находится Кричихин? Почему он сразу не спросил у меня про Кричихина? И на кой ему болтаться по всему Дворцу, если столярная мастерская в подвале?

В маленькую комнатенку пожарника пробивался задумчивый солнечный луч. Мокеев с Никишкиным сидели у стола и играли в карты под пожелтевшим плакатом. На плакате накатывали друг на друга поучительные кадры: окурок, дымящийся в постели какого-то небритого простака; плохие примитивные мальчики, жгущие у себя под носом огромные спички; нарядно полыхающий чертежный домик. Носы Мокеева и старенького Никишкина тоже пылали в лучах заходящего солнца.

– А вот вам и десятощка, – вывел Никишкин, как церковный певчий, и положил карту, бережно придерживая ее и слегка щелкая поддетым уголком.

– Ордена боевого Красного знамени ху-уяк! – Мокеев резко с оттягом влепил в стол даму треф.

– А вот и еще щервонщик, – не меняя лирического тона, пропел пожарник.

Мокеев, сопя, сгреб карты и впихнул их в свой клетчатый веер.

– Николай Демьяныч просил вас зайти в карман. Мы лозунг не можем найти.

– Ходи, – приказал Мокеев, не глядя на меня.

– А вот вам бравой офицер, распрелесной кавалер, – Никишкин выложил валета, явно предчувствуя скорый выигрыш.

– Н-на ему короткой ногой! – щелкнула сверху козырная десятка.

– Так он-от с братцем будет, – мирно улыбнулся пожарник, выкладывая козырного валета.

– ...твою мать, вот не живется, ..., людям по-людски! Х...ли вы сами не можете ни ... сделать! – взорвался Мокеев, бросая карты на стол.

– Демьяныч велел, – пожал плечами я.

– Демьяныч... А тебя на ... взяли? Я вообще совместитель. Правильно я говорю? – обратился Мокеев к пожарнику Никишкину.

– Прямо в тощкю, Мокеищ, – преданно и незлобиво отвечал старичок Никишкин, включая в розетку запрещенный электрочайник. – Прямо в тощещькю.

– Ну я ему скажу, что вы не пойдете, – повернулся я уходить.

– Иду, чтоб тебя, – поднялся Мокеев, вставая и поправляя несменяемый клетчатый пиджак, похожий рисунком на рубашку брошенных карт.