Алька взял себе жену с ребенком. Кто бы мог подумать! Молодец, не испугался. Я представил лицо Галины Степановны, как она перенесла все это.
Дорога за станцией пошла под уклон к реке, машину то и дело подбрасывало на бугорках.
— С матерью живете? — поглядывая через стекло, спросил я.
— Нет, — коротко ответил Алька. Он достал папиросы, закурил. — В квартире Ефима Михайловича живем. Как только он к вам переехал, мне отдали его комнату. Ничего, жить можно.
Алька покосился на меня и, что-то вспомнив, засмеялся.
— Здесь с вашей собакой потеха. Ефим с работы приходит, а она его в дом не пускает. Он мне ее предложил. Я поначалу отказывался, зачем она мне? Но потом все же взял. Жалко пса. Так он сбежал обратно. Вчера мимо проезжал, вроде перестал лаять. Не знаю, чем он его приручил.
Мы подъехали к свалке, над ней тучей кружили вороны, казалось, недавно здесь был пожар и ветром носит по воздуху сгоревшую бумагу. Алька вывалил на берег снег. Он был какой-то изношенный, измятый, жить ему оставалось немного — до первого тепла. Спрессованные за зиму сотнями ног, во все стороны из куч торчали полосатые куски. Я поднял маленький кусочек, посмотрел на излом, колупнул ногтем. Снизу от темной земляной корочки снег шел толстым слоем. Выпало его с осени много. Может быть, по нему ходила мать? Кто знает! Где-то должны быть и наши следы. Я вздохнул. А нам еще топать да топать, только уже не здесь, в другом месте. Длинна жизнь, долог путь.
— Слушай, ты брата моего случаем не встречал? — спросил я.
— Нет. — Сериков недоуменно посмотрел на меня. — Что-нибудь случилось?
— Потерялся. Сказали, что сюда уехал.
— Нет, не видел.
— Давай в детдом заскочим. Может, он у Тани.
Мы выехали на дорогу, помчались в сторону детдома. На лобовое стекло налег, туго зашелестел воздух.
— Слышал новость? — повернувшись ко мне, сказал Алька. — Детдом закрывают. В город переводят. На его месте санаторий какой-то будет.
Тани в детдоме не оказалось. Об этом мне сообщил Санька. Он гонял с ребятишками возле ворот консервную банку. Я спросил у него про Костю.
— Его здесь не было, — удивленно протянул Санька. — Он же с вами в город уехал! А Татьяна Васильевна, кажись, в отпуске. Нас скоро отсюда перевезут.
Санька хотел еще что-то сказать, но тут мимо ног его пролетела банка, он махнул рукой, дескать, видите, некогда.
— Давай я тебя до дома подброшу, — предложил мне Сериков. — А сам съезжу в гараж, отпрошусь у начальства. Вдвоем на машине быстрей найдем.
Через десять минут остановились около нашего дома. Я заметил, что дядька не терял времени даром, начал делать капитальный ремонт. Вместо старых ворот уже стояли новые, двухстворчатые. Ворота в поселке что вывеска, по ним можно судить о достатке хозяина.
Как будто поджидая меня, на улицу вышли Фрося с Сериковой. В окне колыхнулась штора, прижавшись к стеклу, на дорогу глядел Борька. Алька не ожидал увидеть мать, торопливо хлопнул меня по плечу.
— Я сейчас, мигом. Ты не беспокойся, найдем брата.
Я выскочил из машины, за спиной взревел мотор, машина круто развернулась, помчалась по улице.
— Вот у него все и узнаете, — сказала Фрося, показав на меня глазами.
— Ты это что, Степан, делаешь! — воскликнула Серикова. — Я за тебя ручалась, а сейчас краснеть приходится. Сегодня из города звонит твой начальник: узнайте, говорит, где Осинцев Костя. Вот тебе раз, думаю, почему меня-то спрашивают. Выходит, рано доверили опекунство.
— Где он? — спросил я у Фроси.
— У Чернихи, Ефим туда пошел.
Разговаривать с ним не хотелось. У меня камень с плеч свалился — наконец-то нашелся, живой, все остальное — разговоры, пересуды — для меня сейчас не имело значения.
Галина Степановна говорила еще что-то, но я, махнув рукой, побежал к дому Чернихи. Через двор пролетел быстро, даже собака не успела залаять. В сенях было темно, я искал дверь, натыкаясь на пучки трав, чуть было не уронил со стены коромысло. Дверь оказалась сбоку, открыла сама Черниха.
— А я-то, грешным делом, думаю, кто это там гремит, — радостно проговорила она. — Проходи!
Я, нагнувшись, шагнул в дом, запнулся за обшитый войлоком порог. Прямо напротив двери сидел в полушубке, мял в руках шапку Ефим Михайлович. Увидев меня, вскочил, оглянулся на Черниху.
— Где Костя? — спросил я.
— В комнате, — кивнул головой Ефим Михайлович.
Я быстро прошел в комнату: на кровати сидел брат и тер кулаком заплаканные глаза.
— Костя, что случилось?
— Зачем Полкана застрелили? — тоненько выкрикнул он, содрогаясь всем худеньким телом. — Ведь он ко мне хотел, потому и выл!
Только сейчас я разглядел в руках у брата собачий ошейник. Он был новый, кожаный, фабричной работы, такого у нас никогда не было, обычно для Полкана мы вырезали из старых ремней.
— Тут вот какое дело, — смущенно зачастил Ефим Михайлович, — собака, Полкан значит, как вы уехали, выть стала. Ну, прямо невмоготу. Воет и воет, точно нового покойника чует. Пришлось пристрелить.
Теперь мне все стало ясно. Костя решил забрать Полкана, уехал, почти не зная дороги. Но опоздал.
Бедный Полкан. Кому здесь было до твоих собачьих огорчений, тебе бы сидеть спокойно, делать то, что положено собаке, лаять на чужих людей, а ты на хозяев, да еще выть.
Хорошо привязали, не поскупились купить новый ошейник, старый бы он порвал, что уже делал раньше не однажды, но не учли одного — даже собака не может жить без близких людей.
За окном заурчала машина, хлопнула дверь, в дом вбежала Таня. Следом за ней вошел Алька. Минуту спустя появилась Фрося, она, не раздеваясь, прошла в комнату, присела рядом с Ефимом Михайловичем.
— Ну вот, кажется, все собрались, — обрадованно вздохнула Черниха и засеменила на кухню, стала собирать на стол.
Таня быстро разделась, подошла к брату, присела рядом. Костя вдруг икнул, ткнулся ей в колени и, уже не сдерживаясь, заревел во весь голос.
— Котька, ты чего, ну перестань, — начала успокаивать его Таня, а у самой на глазах появились слезы.
— Говорила я ему, не верил, не послушался, — вздохнула Фрося.
— Ты, девка, зря не наговаривай на парня, — подала голос Черниха. — Что тяжело ему одному, то это верно, но ничего, перемелется мука. — Старуха замолчала, грустно посмотрела на меня, на Таню и добавила: — Теперь, я думаю, легче будет.
Она налила в тарелки щей, поставила хлеб.
— Садитесь, гости дорогие, — нараспев сказала она.
Ефим Михайлович хотел было сесть за стол, но его остановила жена:
— И не думай, Ефим. Что у них, родни нет! Мимо родного дома как оглашенные пролетели. Собирайтесь, пошли к нам.
— Ты это чего раскомандовалась, — сверкнула глазами Черниха, — ну, прямо генерал. Ребятки, садитесь. Алька, а ты что свою не привез? Показал бы нам ее или боишься — сглажу?
Алька хитровато улыбнулся:
— Кого надо, я привез, верно, Степа?
«Верно, Алька, верно», — я благодарно взглянул на Серикова.
Нас посадили рядом с Таней. Я догадываюсь, сделали это специально.
Таня смущенно посмотрела на меня, нагнувшись, что-то шепнула Косте. Он, слабо улыбаясь, согласно кивнул головой.
Что-то обмякло у меня внутри, теплой волной разошлось по всему телу. Я понимаю, с этой минуты многое должно измениться в моей жизни. Я боюсь поверить в это, боюсь даже пошевелиться.
Под столом играют маленькие котята, гоняют по полу клубок с шерстью. С печи, там, где у Чернихи лежат смолевые поленья на растопку, настороженными глазами следит за ними рыжая лохматая кошка.
Георгий ПряхинИнтернатПОВЕСТЬ
В этот городок езжу до сих пор. И так сложилась жизнь, что, наверное, буду ездить еще долго, до конца дней, хотя любая дорога, чем чаще она повторяется, тем она горше в конце концов.
Городок настолько мал, что, откуда бы ни въехал, всякий раз проезжаешь мимо обнесенного штакетником трехэтажного кирпичного здания. С годами из ярко-красного оно становится темно-бурым, даже с лиловизной — медленный огонь времени потихоньку лижет и калит его. Такие же здания, с такими же заборами, стоят в сотнях городков России. Это школы-интернаты. Обычные школы жмутся к домам, к теплу. Интернаты, как правило, на окраинах. В школах больше окон, стекла. В интернатах, построенных в основном в пору экономного классицизма, больше камня. Когда-то мы безоглядно гордились детскими домами и интернатами — они свидетельствовали о росте и здоровье молодой державы. Сейчас мы как-то стесняемся их — как свидетелей еще случающегося неблагополучия.
После каждого общественного потрясения в этих каменных домах оседают самые потрясенные — дети. После войны в них остались дети погибших инвалидов и дети-инвалиды. Уже на моей памяти, после дагестанского землетрясения, интернат заговорил, залопотал, заплакал по-аварски, по-лакски, по-даргински. Беда ударила где-то далеко, под землей, но, начавшись там грозным ревом, докатилась до нашего дома — плачем.
Он полон и сейчас. Когда бы ни проезжал, ни проходил мимо, двор за зеленым штакетником никогда не бывает пуст. Галдит, куролесит, скучает. И каждый раз меня, как, наверное, любого взрослого человека, у этих ворот поджидает тревожный вопрос: что привело их сюда, на казенный интернатский двор, неоперившихся постояльцев интерната? Какой сбой случился в юной, зачинающейся судьбе — и как она сложится позже? И всякий раз вспоминаю себя, собственную дорогу в интернат, товарищей, с которыми делил и двор, и хлеб, и крышу над головой. Всмотреться в них, рассказать о них — не значит ли явственней увидеть и сегодняшних мальчишек и девчонок, собранных под заботливым и тем не менее просторноватым для одного — маленького — человека государственным крылом?
ЗДРАВСТВУЙ, УЧИТЕЛЬ
Стоял март. Желтый глиняный грейдер был как тыквенная каша. Машины пробирались в ней ползком, на брюхе, раздираясь и разворачиваясь, безголосо плача, — так ползут, оставляя черный след, большие изувеченные звери. Вокруг лежала весенняя степь.