Авось встанет сосед.
Так никто и не встал. Духу не хватило.
Первым не выдержал Учитель.
— Выйдите вон, — сказал он надорвавшимся голосом, хотя никогда никого не выставлял из класса, ибо считал это преступлением против «программы».
— Неправда! — не унимался Кузнецов.
Выручил звонок. Ушел, забыв на столе конспект, Учитель. Ушел с уроков Кузнецов. Когда мы после занятий пришли в общежитие, Кузя, заложив руки под голову, лежал в ботинках на кровати и плевал в потолок. Пройдет много времени, может, целый год, и накануне какого-то праздника, когда интернат разъезжался по домам и в общежитии царила веселая и в то же время нервозная (разъезжались-то не все) неразбериха, в нашем отсеке из-за ерунды случится драка между Гражданином и Кузнецовым. Кузнецов возьмет Гражданина за горло, но тот успеет выхватить из разболтанной спинки кровати увесистую железную трубку и пустить ее в дело. Прежде чем разнять дерущихся, класс, точнее, парни класса отсчитали пять явственных ударов трубой. Еще позже, когда мы уже разлетимся из интерната, до меня дойдет слух, что Кузя попал в тюрьму, и у меня грустно аукнется сердце: Кузина судьба покатилась, как падучая звезда…
Все это будет потом. Пока на следующий день Кузнецов, как обычно, явился в школу.
Учитель в школу не пришел.
Учитель заболел. Сначала уроков литературы не было, потому что заменить Валентина Павловича оказалось некем. Через несколько дней Антон Сильвестрыч ввел в класс незнакомую красивую женщину. Он придерживал ее за локоть и двигался рядом, выпятив грудь.
Такая женщина заставит вспомнить даже директора, что он мужчина. Гусар некоторым образом!
Антон Сильвестрыч подвел ее к столу, представил:
— Нина Васильевна, жена Валентина Павловича. Пока он болеет, будет преподавать вам литературу…
Женщина выжидающе смотрела на него, и директор, потоптавшись, решил, что вышло, пожалуй, куце, и, глядя на нас, строго дополнил:
— И пожалуйста, без фокусов. Должен сказать вам, что Нина Васильевна — завуч вечерней школы, большая общественница, человек, известный в нашем городе, и мне не хотелось бы, чтобы вы своим поведением опорочили в ее глазах родную школу. Свой родной дом.
Проворковав это, Антон Сильвестрыч привычной шаркающей походкой направился к двери. Спешился.
Женщина спокойно и внимательно рассматривала нас. И ее красота, и то, что она была одета в черное платье, усугубляли нашу неловкость — как-никак мы чувствовали себя виноватыми в том, что случилось с Валентином Павловичем. Вскинув голову, она показала глазами на Плугова, Гражданина и меня и сказала:
— А вас я знаю.
Мы покраснели, потому что предпочитали, чтобы она не знала нас. В эту минуту мы хотели быть классом, а не Плуговым, Гражданином и Гусевым. В то же время боюсь, что именно эта минута предопределила появление синяков на костлявых боках Кузнецова, пусть хотя бы через год…
Итак, Нина Васильевна вошла в наш класс. Девчонки приняли ее в силу природного любопытства: я и сегодня не знаю ни одной школьницы, для которой «жена учителя» или, наоборот, «муж учительницы», «дом учителя», «сын учителя» и прочая терра инкогнита не были бы более интересны, нежели сам учительствующий.
Мальчишки — да разве в девятом мальчишки! — приняли ее потому, что в ней брезжило… впрочем, каждому брезжило свое. Плугов, например, вместо чертей стал рисовать на промокашках силуэты римлянок в очень свободных одеждах. Она легко вошла в наши ничейные воды еще и потому, что вместе с обаянием в ней была сила. Напор. Попутный ветер гудел в ее напрягшихся парусах.
Речь о Печорине — с воодушевлением, с отступлениями, со вскинутым подбородком: все линии ее казались вычерченными по лекалу.
Речь об Ионыче.
Речь о Катюше Масловой.
Мы слушали их с удовольствием. Правда, она ждала речей и от нас и расстраивалась, когда таковые у нас не получались. Лучше всех говорил речи Плугов, потому что молчал. Он молчал, Нина Васильевна, пытаясь растормошить его, выговаривалась сама. Очень хорошо у них получалось.
Она потребовала от нас не только речей: диспуты, стихи, литературные вечера, словом, пошло-поехало. И докатилось до того, что она пригласила нас домой — Плугова, Гражданина и меня. По всем правилам педагогики. Так в один из дней после уроков мы пошли в гости — впервые за много лет, а Гражданин, пожалуй, впервые в жизни, поскольку даже самые дальние родственники фабрикантов Шустовых, несмотря на изменившуюся социальную конъюнктуру, с ним не родились. Мы шли по улице, по которой когда-то отправлялись на поиски Джека Свистка. Что ловили мы на сей раз?
Непоправимо отставшее детство, когда ты с пригоршней ячменя или пшеницы в кармане доверчиво бегал по родне и по чужим дворам: «Сею-вею, посеваю, с Новым годом поздравляю»?
Или маячившую невдалеке юность, самодеятельность?
Скорее всего Ларочку, что бабочкой-капустницей мелькала впереди нас в пыльной зелени осенних палисадов.
Чертовски хорошо было бы, пользуясь официальной отлучкой из интерната, догнать ее, взять у нее портфель и увести Ларочку в кино, на последний ряд. Нельзя. Идем в гости: чинно, в одинаковых штанах, в одинаковых рубахах. Одинаково стриженные и почти ненавистные друг другу из-за этой одинаковости. В классе она незаметна, а здесь, на тротуаре, когда вокруг тебя так и порхают поразительные капустницы, лезет в глаза.
Вот и дом, в котором живет Учитель. Спрашиваем у прохожего, который час, — оказывается, пришли на полчаса раньше назначенного времени. Делаем три круга по периметру квартала — городок маленький, и прямо с виража втискиваемся в узкий и темный подъезд. Короткое совещание на лестничной площадке: кому звонить.
Звонить, разумеется, Гражданину.
Дверь распахивается одновременно с оглушительным звонком — наше совещание, наверное, было слишком энергичным, и его услышали в квартире — и на порог выпархивает изумленная девчонка, наша ровесница. Круглые глазищи, как два полушария, в которых ни островка суши, сплошные моря. С подчеркнутым любопытством рассматривает нас, и поддавшийся было общей панике Гражданин начинает объяснять ей, что мы, стало быть, гости. Из школы-интерната номер два.
— Ах, номер два! — смеются глазищи.
— Ну да, — оправдывается Гражданин (мы с Плуговым давно проглотили языки, смирившись с тем, что никаких оправданий нашему вероломному нашествию нет). У нас же в городе два интерната, так мы из второго.
— Ну конечно же, я не сомневаюсь, мы вас так ждем, проходите, — не давала нам опомниться девчонка.
Она нас ждет. Да если бы она хоть однажды подождала одного из нас — Плугова. Она все торопилась, а Плугов все топтался на месте. Все примерялся, ходил по кругу, как колодезный конь. Так и живет до сих пор: все воротит голову, все косится в одну сторону. Девчонка остается все дальше, и голова заламывается все круче, неудобнее.
А может, это и к лучшему. Что ни говори, а по кругу ходить проще, чем тащить, упираясь, житейскую поклажу. Да все в гору, да все в гору. Укатали Сивку крутые горки…
— Таня, не мучай гостей! Веди их в комнату, — позвала из глубины квартиры Нина Васильевна, и мы, мешая друг другу, ринулись на этот спасительный голос.
Наспех здороваемся с Ниной Васильевной, с Учителем, который лежит в кровати, на высоко взбитых подушках, бледный, подтаявший и умиротворенный.
Учитель спрашивает, как у нас дела, и Гражданин отвечает, что дела у нас нормальные.
Нина Васильевна спрашивает, не хотим ли мы посмотреть книжки — ими до отказа завалены соты разместившихся вдоль стен старых шкафов, и девчонка говорит, что еще лучше посмотреть альбом семейных фотографий: «Есть очень любопытные».
Потом нас приглашают к обеду. Плугов жмется, бормочет, что мы уже пообедали, однако Гражданин наступает ему на ботинок, как на язык, и заявляет, что пообедать это неплохо. Это мы с удовольствием.
И жрет, зараза, действительно с удовольствием. Супчик, винегретик, кролик, что там еще? Голос крови. Достойный, хотя и незаконнорожденный отпрыск рабовладельцев. Я тоже храбрился, поддерживая разговор с Учителем, который пил в кровати чай.
Плугов чуть слышно скребся на окраине стола.
В разгар трапезы раздался звонок в дверь, такой же оглушительный, как наш.
— Бабушка! — испуганно прошептала Нина Васильевна.
— Бабушка! — радостно завопила Татьяна и понеслась в прихожую.
Ворвалась бабушка, с порога объявив, что к какой-то Варваре Евдокимовне ее посылали совершенно напрасно. Та жива-здорова и даже, больше того, смылась в церковь послушать нового батюшку.
— Батюшку, батюшку, — передразнивала она кого-то, переобуваясь в домашние тапочки. — Смолоду за парнями бегала и теперь туда же. Ба-а-тюшка я ваша тетушка…
Ну-ну.
Бабушка шагнула в комнату. Древняя старуха с неожиданно черными бровями и с двумя лунками блеклой дождевой водицы под ними.
Не пей, братец Иванушка, из копытца, козленочком станешь…
Увидев нас, она обрадованно замерла, сделав полную полевую стойку:
— Здрасьте. Я — бабушка. В этой семье меня называют бабкой Дарьей…
(«Мама!» — взмолившийся голос Нины Васильевны. «Мама!» — выздоравливающий смех Учителя.)
— В этом доме меня называют бабкой Дарьей, — невозмутимо констатировала бабка Дарья. — Приличный народ зовет меня Дарьей Петровной. Как зовут вас, мне скажет Таня. Я тугоуха, и разговаривать со мной нужно погромче.
Мы это давно поняли. Еще лучше помалкивать.
Бабка Дарья внимательно осмотрела застолье и сказала, что в доме, где есть девушка, молодых людей надо встречать с музыкой.
И был пир.
Как ни странно, рядом с бабкой Дарьей даже Плугов вскоре почувствовал себя свободным человеком. Гражданином. Гражданин же вообще распоясался: пустили козла в огород. Все вокруг пело, хохотало и плясало — я с Ниной Васильевной, Гражданин с Таней, Плугов, естественно, с бабкой Дарьей. Опершись на локоть, Учитель наблюдал за нами с кровати и тоже чистенько, по-стариковски смеялся.