Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) — страница 33 из 110

Нельзя сказать, что Юру не любили или тем более ненавидели. Им походя пренебрегали — когда перышки были не нужны. Им походя пользовались — когда перышки были нужны. Кто знает, может, именно в этом — в «походя» — и завелись корешки Юриной мечты?

Свои «миллионы» Юра носил при себе. И даже на себе — к тряпочке с деньгами привязывал длинный шнурок, обматывал его вокруг пояса, а тряпочку заправлял в трусы. Надежно, как в сберкассе. Не то что в тумбочке — она на двоих — или в кармане штанов, которыми всегда мог воспользоваться сосед. Штанами, включая карман.

Секрета из денег Юра не делал, но и говорить о них не любил. Еще больше не любил занимать их кому-либо. Да у него и не занимали.

В самом деле, кто попросит взаймы у человека, который так обстоятельно хранит денежки? Тут кощунственна сама мысль занять, растратить. И денежки жили-поживали себе спокойно, автономно, дожидаясь своего часа на теплом впалом животе хозяина.

Но Юра был начинающим накопителем и еще страдал счастливым недугом бедняков: хорошо спал. Стоило ему коснуться головой подушки, как он уже дрых, посапывая и причмокивая, наслаждаясь видениями той жизни, в которой ему, Юрию Тимофеевичу, улыбались. Спальня еще пережевывала в темноте события минувшего дня, рассказывала вполголоса были и небылицы, делилась последними анатомическими открытиями — лично я до сих пор помню, как однажды на перемене на полном ходу врубился в Ларочку-лапочку, и на мне, как на фотопленке, на мгновение — оказывается, на всю жизнь — запечатлелись, оттиснулись ее грудь, живот, ноги. Спальня трепалась, спальня не спала, и только Юра спал без задних ног. Бог с ним, пускай бы спал на здоровье, но Юра имел обыкновение не только посапывать и причмокивать, но в кульминационные моменты еще и крепко, по-деревенски всхрапывать, напоминая всем о своем существовании. В тот вечер он тоже напомнил, и очень некстати. Невпопад — у спальни было лирическое настроение. Она отходила ко сну, сопровождаемая вдохновенным враньем главного фантазера спальни, Арины Родионовны в казенных, с напуском трусах, Толи Голубенко. Не испытавшая сдерживающего начала крепостного ига, наша Аринушка была почти по-барски своенравна. Когда Юра очень уж грубо, чуть ли не с сапогами, вклинился в ее колыбельную, Голубенко вскочил с кровати, вынул из тумбочки нож, подошел к Юре, и через пару минут тряпочка с деньгами оказалась в его руках. Юра по-прежнему безмятежно спал, не подозревая, что в результате бескровной хирургической операции лишился мошны. Голубенко развязал тряпку и с тщательностью скупого рыцаря проделал в полутьме вторую операцию — валютную: все деньги от двушек и до десяток в строгом порядке разложил цепочкой от Юриной кровати до умывальника. Спальня давилась хохотом. Впервые в жизни Юрина наличность ночевала не на живом человеческом теле, а на холодном полу.



Как у нас хватило терпения — или жестокости — дождаться утра, не разбудить Юру раньше?

Утром спальня с воодушевлением ждала развития событий.

Проснувшись, Юра обнаружил пропажу и растерянно прижух на кровати, не решаясь вылезли из-под одеяла, как не решается вылезти из воды человек, у которого лопнули плавки. Потом молча сел на кровати и тут увидел деньги. Он понял, что мы все, пятнадцать человек, сообщники. Все против него, одного. Не говоря ни слова, Юра, обычно такой улыбчивый и словоохотливый, встал с постели и стал собирать продрогшие «миллионы». Худой, все кости наружу, нелепый, в одних трусах. Он подбирал с пола деньги и ронял на пол слезы, такие злые, что смотреть на них было страшно. Юра собирал деньги — поза пасущегося скелета, а Толя Голубенко вышагивал перед ним и строго наставлял:

— Нельзя быть жадным, Юра. Необходимо быть щедрым, Юра. Надо любить своих друзей…

Спальня была в восторге. Она хохотала, подбадривала Юру, пыталась похлопывать его по заднице, но Голубенко ревностно оберегал свою жертву.

— Прошу не мешать, — огрызался он. — Прошу не мешать процессу. У нас воспитательный процесс!

От такой защиты жертва потихоньку подвывала, но завыть в полный голос опасалась, и не без основания. Голубенко вошел в раж, его лицо горело, в походке появилась угрожающая изысканность, амплитуда жестов становилась шире и резче.

Все это могло плохо кончиться.


Наши кровати стояли рядом, и я, пожалуй, чаще, чем кто-либо другой, сталкивался с перепадами души Толи Голубенко.

— Пойдем, покажу что-то, — разбудил он меня однажды ночью.

Идти никуда не хотелось, но в кошачьих глазах Голубенко путеводной звездой сияла тайна.

Я оделся, мы спустились по освещенной лестнице на первый этаж, проскользнули мимо дремавшей на посту сторожихи и выбрались на улицу. Скрипел снег, уныло раскачивались на ветру интернатские фонари. Голубенко потащил меня к кочегарке. Мы вошли внутрь этой пристройки, где пахло углем и угаром. Гудели печи, кочегар дядя Петя похрапывал, сложив голову на колченогий стол. Прикорнувшая рядом «маленькая» свидетельствовала: дядя Петя принял. Я неосторожно стукнул дверью, и старик попытался проснуться, но, увидев Голубенко, опять прикрыл глаза. Толя провел меня в дальний угол кочегарки. Там на соломенной подстилке лежала собака. Обыкновенная дворняга с обвислыми, в репьях, ушами. На появление Голубенко она отреагировала примерно так же, как дядя Петя. Под боком у нее спали пять или шесть слепых щенков. В кочегарке было тепло, но время от времени то один, то другой из них начинал суетиться и, подрагивая шерсткой от ненависти к незримым братьям и сестрам, пытался отвоевать у них как можно большую территорию материнского живота, чтобы погреться возле него, как возле солнышка — носом, хвостиком… Чудаки, наверно, еще вчера они так хорошо, беззлобно помещались там, внутри. Началась жизнь — начались житейские неудобства. Толя вытащил из кармана сверток с едой, развернул и положил его рядом с собакой:

— Ешь, Пальма.

Пальма открыла на запах глаза и стала есть — чисто, без жадности и без заискивания. Иногда она поворачивала голову и посматривала на нас, не так, как смотрят на подавших и могущих отнять, а как поглядывают на сотрапезников. В этот час дворняга Пальма была с человеком на равных.

Мы еще долго сидели подле нее. Со стороны могло показаться, что мы греемся. Сидим на корточках и греемся, протянув руки к огню.

Сколько помню, в интернате все время жили бродячие собаки, чудовищные коты, целый притон четвероногих. У притона были предельно отработанные, ритуальные отношения со спальней. Четвероногие друзья человека прекрасно знали, кого из нас, двуногих, надо обходить подальше, чтобы не получить под ребро или в глаз, а от кого можно ждать кусок хлеба или даже мяса. Толя Голубенко был благодетелем притона и по этой же причине — заклятым врагом интернатской кухни. Притон любил своего благодетеля и воздавал ему государственные почести: по школьному двору Толя Голубенко передвигался не иначе как в сопровождении хищных, прожорливых и, как и положено придворным, насквозь лживых интернатских кобелей.

У Голубенко была еще одна причуда: в восьмом классе он решил, что женится на четверокласснице Шуре Показеевой. Своего решения ни от кого не скрывал, в том числе и от Шуры. Сначала над ним посмеивались, особенно наши девчонки, которых можно было понять: выбор все-таки пал не на них. Шура тоже посмеивалась: Толя говорил ей о неминуемой женитьбе, а она, отворачиваясь, прыскала в кулак. Потом к причуде привыкли. И Шура привыкла. Сама она ничем не выделялась, малявка как малявка. Лицо круглое, как подсолнух, в веснушках. Шура, на которой женится Голубенко, — вот и все отличие. Подсолнух рос, окруженный заботами своего огородника. Толя водил девчушку в кино, кормил мороженым, помогал ей делать уроки и жестоко расправлялся с теми, кто нечаянно или по незнанию обижал ее. В конце концов она и сама уверовала, что все так и будет: выйдет она за Голубенко замуж, нарожает ему детей, и будет у их детей хорошая жизнь. Толя очень хотел, чтобы у его детей была хорошая жизнь. Он с этим прицелом и жену намечал. Главное — чтоб веселая. Чего-чего, а веселья у Шуры Показеевой было через край. Благодаря ему Толя с ней и познакомился. Петр Петрович частенько выставлял Толю за дверь, потому как любил, чтобы его слушали: положит учебник перед собой, отметит ногтем от и до и наяривает с листа. Петр Петрович музицирует, а Голубенко дополняет его жестами. Дирижирует: до-ре-ми и так далее. Особенно лихо выходила у них нота «до». У Петра Петровича организм был хорошо приспособлен для ноты «до». Однажды они такое «до» изобразили — тут надо сказать, что Голубенко дирижировал и руками и физиономией: раздувал щеки, выкатывал глаза, — что класс полез под парты. Не вовремя полез: Петр Петрович поднял голову, Голубенко не успел опустить руки и принять приличное выражение… С тех пор нередко случалось, что прежде чем приступить к объяснению нового материала, Петр Петрович предусмотрительно выпроваживал Голубенко за дверь.

— Слушай меня внимательно, — говорил он ему вдогонку. — На перемене спрошу, о чем шла речь.

Можно было подумать, что Голубенко больше нечем было заниматься в коридоре, как ловить «пиано» и «фортиссимо» Петра Петровича.

Наш класс находился на одном этаже с тем, в котором училась Шура. Видит Толя: стоит у двери девчонка, подсолнух. Это было внове — он владел пустым коридором один. Подошел.

— Ты чего здесь?

— Останавливаться не умею.

— Как это — останавливаться?

— А так: засмеюсь и не могу остановиться.

И девчонка показала, как она не умеет останавливаться. Она улыбнулась — оторопевшее лицо восьмиклассника показалось ей смешным, — и от этой искры занялось все ее лицо, вся ее фигурка вплоть до рыженьких легковоспламеняющихся косичек.

— Ну ты даешь, — сказал ей Голубенко и расхохотался вместе с нею.

— Что случилось? — высовывались из дверей учителя.

Ничего. Два выставленных человека хохочут в гулком пустом коридоре.


Толе нужна была веселая жена, потому что у него была печальная мать. Худая, неразговорчивая и печальная. У нее было двое детей и муж, инвалид войны. По вечерам дети делали уроки, а она, наспех справив домашние дела, садилась в углу и о чем-то печалилась. Инвалид войны тихо сапожничал, сидя за низким столиком под голой электрической лампочкой. Он держал во рту гвоздики и шпильки, и это тоже избавляло его от необходимости говорить. Пожалуй, он даже слишком часто держал во рту гвозди и шпильки. В конце концов они избавляют человека от необходимости говорить, но