Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) — страница 34 из 110

навязывают еще более тяжкую необходимость думать. Мать о чем-то молчала, отец о чем-то думал. Дети делали уроки, вполголоса переговаривались между собой. А однажды мать пошла на работу и не пришла. Ее привезли через два дня — в гробу. Привезли под вечер украдкой, как ворованное. Гроб простоял дома ночь. Дети в ту ночь спали у соседей. Девочка Света всю ночь просидела на кровати, поджав ноги и тихонько раскачиваясь взад-вперед. Толя, просыпаясь — им постелили вместе, — пытался утешить ее, но она поворачивала к нему сухое, онемевшее лицо, и этого живого лица Толя пугался больше, чем того, мертвого, что осталось дома наедине с отцом. Соседка уводила их из дома, а отец сидел перед гробом на сапожном табурете с сиденьем из сыромятных ремешков, и странно было видеть его без молотка и шила в руках, без гвоздей и березовых шпилек во рту. В кои веки человек сидел вот так, без дела, без молотка и без гвоздей, которые раньше избавляли его от необходимости говорить.

О чем же он говорил с нею в ту ночь?

На следующий день мать похоронили. Похороны были поспешные, неловкие. Больше всех суетился отец. Он, безногий, путался в ногах у соседей и родственников, молча смотрел на них снизу, из колодца своего горя, напряженно задранным лицом с потными, слипшимися волосами. К вечеру, после похорон, он все-таки напился и, скрипя зубами, кричал, что их под Киевом предали.

Толина мать бросилась под поезд, под единственный пассажирский поезд, приходивший в город раз в сутки.

Иногда Толин отец приезжал на своей коляске в интернат. Ему хотелось встретиться с воспитателями, узнать, как дети учатся, как их поведение, но Толя его приезды не любил и старался увести отца подальше от чужих глаз, например к кочегарке. Там они и беседовали. К беседам частенько присоединялся кочегар дядя Петя, и тогда они заканчивались поздно, за полночь, ибо старого солдата дядю Петю тоже, оказывается, где-то предали. Светка давно спала в своей интернатской кровати, а Толик через весь город провожал нетрезвого, бормочущего отца домой, к родне.

И он таки женился на Шуре Показеевой!

После расформирования старших классов Толя уехал в Донбасс, забрал с собой отца, учился в вечерней школе и работал в шахте — ему, как и Юре Фомичеву, тоже нужны были деньги. Шура уехала доучиваться в свое село, оно было в десяти километрах от города. Я в то время тоже учился в вечерней школе и жил у своего уже упоминавшегося однокашника Вити Фролова. У Вити была мать, тихая, болезненная переплетчица, и младшая сестра — только сейчас, много лет спустя, я понял, что это была сестра-красавица. Тогда она была девчонкой на целых два года моложе меня. Светлые, восковой спелости волосы и голубые глаза — васильки во ржи.

В один из летних вечеров появляется в нашей хатке Толя Голубенко. Пиджак через плечо, кошачьи, с искрой, глаза, заметно потяжелевшие руки. Хохочем, мутузим друг друга, отправляем Витину сестру собирать на стол. Но Голубенко заявил, что ему пора.

— Куда?

— В Покойное.

Так называлось село, в котором жила Шура Показеева.

Село, несмотря на свое потустороннее название, было буйное, жизнелюбивое — у каждого во дворе свой виноградник, городских там лупили нещадно, и мы вызвались проводить Толю. Наше предложение было принято. Условились: Толя встречается за селом с подругой, а мы ждем его неподалеку. Если что неладно, он нам крикнет, и мы придем на помощь. Если же все будет в порядке, то дождемся его и вместе вернемся назад.

Бедный Витин велосипед! Он жалобно поскрипывал под нами. Витя сидел за рулем, я на багажнике, мы вместе крутили педали — Витины босые ноги упирались в мои, а новоявленный жених примостился на жесткой железной раме. Мы пересекли город, помахали на выезде темным интернатским окнам и двинулись по старому шоссе. Был поздний воскресный вечер, машин на дороге было мало, и наш драндулет несся под горку, как пьяная цыганская арба. Мы смеялись, и пустая, остывающая степь, на дальних горизонтах которой нежно оседала дневная пыль, подхватывала наш смех, он катился впереди нас и вместе с пылью затухал; оседал где-то далеко-далеко. Мы горланили песни, и они тоже обгоняли нас, высоко летели над степью, уже вроде и не имея к нам никакого отношения.

Степь да степь круго-ом,

Путь далек лежи-ит…

Ветер в лицо, чье-то счастье в лицо…

Приехали, нашли укромную ложбинку с хорошей густой травой. Мы с Витей расположились в траве, Толик пошел в село, светившееся метрах в двухстах от нас. Мало-помалу угасло село, черной и прохладной стала земля и, наоборот, — ярким от звезд небо. Мы с Витей лежали на спинах, положив руки под головы, разговаривая на приличествующие моменту темы.

Правда, момент затягивался.

В конце концов мы заснули.

Проснулись от хохота, как от холодной воды. Над нами стояла Шура Показеева и, подбоченившись, смеялась. Платье у нее было в росе, и смех у нее был, как роса: искрился, обдавал веселыми брызгами.

— Ну и телохранители, самые настоящие суслики! Сурки…

Останавливаться она не умела — это точно. Да она и не хотела останавливаться! Над нею сияло туго, до звона натянутое небо, первая заря полоскала ее пролившиеся волосы, первая роса выступила у нее в глазах. Чего ей останавливаться — она знала, как она хороша в сию минуту, эта чертовски рано выросшая Шура. Надо было иметь очень зоркий глаз, чтобы в «Шуре, которая выйдет замуж за Голубенко», высмотреть сегодняшнюю красавицу.

Счастливчик Голубенко! Огородник с волшебной лейкой.

Огородник стоял рядом и смущенно улыбался. Так улыбаются счастливые собственники, чтобы не дразнить других. И хохочут так тоже только счастливые собственницы, чтобы дразнить других.

Мы собрались, Толик и Шура стали прощаться. Она целовала его и что-то быстро-быстро шептала, пока мы с Витей, отвернувшись от них, налаживали драндулет.

Назад ехали иначе. Я спал на багажнике. Витя спал на раме, на металлическом насесте он чувствовал себя вполне безмятежно. Голубенко в одиночку крутил педали и орал песни.

Несколько лет спустя, в краевом центре, я встретил и Юру Фомичева. Тоже стояло лето. Жара. Я шел со службы обедать и на одной из центральных улиц буквально столкнулся с Юрой. Мы оба очень обрадовались.

— Привет, старина!

— Привет, старичок!

— Сколько лет!

— Гора с горой…

— Работаешь?

— Работаю. А ты?

— Учусь.

Оказывается, Юра учился в сельхозинституте на зоотехника, у него приближалось распределение. На нем была белая курортная кепка, но руки у него были черные, ломовые. Целина, стройотряд, поля и фермы родимого колхоза — хорошие, честные руки.

— Специальность нравится?

— А что — двести рэ, — сказал он с вызовом.

От жары между лопаток ползли противные гусеницы пота, и стоять больше на одном месте было невыносимо.

— Ну, будь здоров, старина.

— Бывай.

Боюсь, что если встречу его завтра, то он уже будет говорить не с вызовом, а с высокомерием. У человека своя дорога: к Юрию Тимофеевичу, которому улыбаются.

Руки жалко.


Спальня умела мстить. И не один педсовет не мог поколебать ее негласное решение. Так было с Женей Орловым. Женя был сыном директора сельской школы. Он обучался музыке и был, наверное, одаренным парнем. В селе музыкальной школы не было, и отец устроил его в город. Всем было ясно, что в интернате Женя птица залетная, случайная. Три раза в неделю после обеда он уходил в музыкальную школу и возвращался только к вечеру. Вероятно, эта свобода — не надо сидеть на самоподготовке, когда весь класс под надзором классной руководительницы корпит над домашним заданием, — и стала первой причиной нашей неприязни к нему.

Да и отец слишком часто приезжал за ним. Каждую субботу ровно в три часа перед интернатом останавливалась легковушка и давала три протяжных сигнала. Даже если бы Женя не расслышал их, его все равно бы разыскали, оповестили, донесли бы до его ушей эти длительные призывы, током пробегавшие по всем закоулкам интерната. Невозможно было бы найти для них более проводимую среду, чем эта. Ни металл, ни раствор, ни воздух… Нас, старших, они тоже цепляли. Дразнили не сами приезды, сколько их регулярность, обязательность: каждую субботу. При том, что отцы в интернат вообще не ездили, даже имевшиеся в наличии.

Сам Женя тоже не искал особых привязанностей. Он верил в собственные силы, и они в нем были. Крепкий, широкий парень, запросто крутивший «солнце» и отходивший от турника, не глядя на толпившихся болельщиков. Женя был снисходительно молчалив, его маленькая, птичья голова с влажными глазами всегда была чуть склонена набок, как будто Женя во что-то цепко целился.

Женя был целенаправленным парнем. Каждый вечер перед отбоем вытаскивал из чехла баян, разворачивал ноты и принимался играть. Приобретал второе образование. Вначале он играл прямо в спальне. Сидит на крашеной табуретке, уткнувшись носом в баян, с отрешенным, немым лицом — я давно заметил, что у всех баянистов немые лица — и поигрывает. Тут жизнь идет, тут ссоры и драки случаются, тут гам и топот, а он играет как ни в чем не бывало. Музыкальное сопровождение, как на районной ярмарке: «Трансваль, Трансваль, ты вся в огне…» Рипел он так, рипел — это мы говорили «рипит», хотя играл он, наверное, неплохо, и, пожалуй, вся загвоздка в том и состояла, что играл он хорошо, пока однажды Кузнецов не заявил ему, что в спальне играть противопоказано. Обоняние портится.

Орлов поднял глаза, хотел что-то возразить, но улыбавшееся, с побелевшими скулами лицо Кузнецова было выразительнее слов.

И спальня молчала — тоже выразительно.

Женя встал, взял в одну руку баян, в другую табуретку и ушел в умывальник. Сидел, как и в спальне, в уголке и ноль внимания на сырость, брызги, на здоровое жеребячество собиравшихся ко сну воспитанников.

Не знаю, какие уж органы портились от игры в бетонном умывальнике, разве что уши самого игравшего, но вскоре кому-то пришла идея спрятать орловский баян. Массам идея понравилась. Орлова в спальне не было, он ходил в город. Баян вытащили из-под Жениной кровати, как выволакивают нарушителей общественного спокойствия, и привязали его к крышке огромного, круглого «семейного», стола, стоявшего в центре спальни. Привязали, разумеется, с обратной стороны. Даже не будь на столе зеленой, захватанной скатерти с замусоленными махрами, не заглянув под стол, баян увидеть было невозможно.