Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) — страница 37 из 110

Собрание не удалось, история забылась, Миронов прижух. Я думаю, что со временем он вновь стал потихонечку подворовывать, то есть планомерно и добровольно ликвидировать присущий спальне некоторый беспорядок. Последний был неистребим, и это гарантировало Миронову постоянную, круглогодичную занятость в сфере гигиены. Спальня смотрела на это сквозь пальцы, иногда только сконфуженный Коля получал причитающуюся по статусу оплеуху, как свидетельство, что его еще помнят и, в общем-то, чтут, воздавая ему все что положено.

Иногда, бывая в городе, я заходил в магазин, в котором торговала мать Коли Миронова. Магазин находился на городском базаре, который, как диковинный цветок, по утрам распускался, горел всеми красками цыганских одежд, босяцкой наготы, сельских полушалков и искрометных диалогов, увенчивая все это тяжким, благовонным соцветием всего съедобного в родном степняцком краю, а к полудню сворачивался, тускнел и гас, превращаясь в пыльный придорожный сорняк. Я любил бывать на базаре, любил «пробовать», причем так навострился в этом, что после моих проб даже широкие душой и скорые на язык, да и на руку, степнячки минуту-другую пребывали в недоумении: пробы это или грабеж? В больших городах базары не те: злее, скучнее, скупее — сунься я со своей пробой на Центральный московский рынок! Здесь две противоборствующие силы: покупатель и торговец, и третий тут лишний. В маленьких же городках базар — это еще и посиделки, и балаган, и богадельня…

Магазин стоял в унылом ряду типичных районных коммерческих сараюшек, внутри в нем было затхло, тесно и полутемно. В нем торговали уцененными товарами, и покупатель здесь тоже был как бы с уценкой: многодетные матери и бабки в плюшевых жакетах, какие-то линялые завхозы, больше похожие на менял, наш, интернатский, тоже хаживал сюда. Я входил в магазин, привыкал к его толкотне и полутьме и, стоя в сторонке, насколько это было возможно в такой тесноте, наблюдал, как Колина мамаша ведет торговлю. Вела она ее с позиции силы. Бедные бабки отскакивали от нее, как бильярдные шары. В угол!

— Граждане, вы тут не на базаре. Вы тут в государственном магазине. Так что не приценяйтесь. Мамаша! Если ботиночек с дефектом, это не значит, что его надо разодрать окончательно. Граждане, вы в государственном магазине, тут все государственное. Не хочешь брать — нечего над вещью издеваться, найдутся, которые возьмут. С твоими запросами, бабушка, надо ехать в ГУМ. А что тебе объяснять, ты все равно туда не доедешь.

Пахло лежалым товаром и чуть-чуть, как нафталинчиком, обманом. Очень неплохую лавочку нашла себе Колина мамаша. Но меня интересовало совсем другое.

В застойной полутьме руки ее взлетали сильно, молодо. Гребок, еще гребок. И меркнущее лицо ее решительно вскидывалось над старушечьими жакетами — так вскидывают голову пловцы, чтобы набрать воздуха. Глоток — и вперед. Пловец-одиночка. Хотя Коля зря, конечно, пел про тяготы жизни — с таким пловцом, как со спасательным кругом, не пропадешь.

Меня она, конечно, не узнавала.

Много лет спустя встретился я и с Колей. В нашем городке, на автобусной станции. Наши автобусы отправлялись в разные стороны, но в одно время, и мы столкнулись при посадке. Коля почему-то смутился и неловко, я бы сказал, жалобно улыбался.

Что можно узнать за пять минут да еще в дорожной суете? Окончил пединститут, преподает в райцентре физкультуру. Но это все ерунда, вот два сына растут — это да. Приезжай посмотреть сыновей, а? Два сына, понимаешь…

Что можно узнать за пять минут? Улыбка да все приглашал домой — сыновей посмотреть, с сыновьями познакомиться. Может, время и в самом деле способно что-то менять? Кто знает…


А вот с Саней не удалось больше свидеться. Совсем недавно проезжал мимо его родного села. Большое, зеленое, посередине школа. Ее красное, раскаленное от солнца кровельное железо ярко мелькнуло за поворотом — будто спичкой по стеклу чиркнули. В этой школе я когда-то был. Нас, горожан, прислали в совхоз на помощь в заготовке кормов. С утра, пока начальство, как водится, выясняло в совхозной конторе целесообразность городского десанта, я отпросился на минуту в школу: знал, что Саня заканчивает в ней одиннадцатый класс. Нашел ее, чинно поднялся по стершимся ступенькам. В школе шли уроки. Разыскал дверь с табличкой «11» — какой-то грамотей (одиннадцатый класс!) развернул единицы носками внутрь, и из двух благородных цифр получилась согласная предельно краткого туалетного алфавита, — открыл ее и прямо в лицо недовольно обернувшейся ко мне учительницы произнес:

— Извините, Климова к директору.

В ту же минуту в классе раздался вопль: «Сере-ега!» и топот вспугнутого конокрадами табуна. Прикрытая мною дверь с треском распахнулась, и в ее пробоину вывалился Саня. Мы колотили друг друга по спинам, и старый школьный коридор, в котором хорошо, по-домашнему пахло вымытыми полами, вздрагивал, будто мы выколачивали пыль из его поношенных стен. Глаза у Саньки сияли, его рябая, притрушенная отрубями веснушек физиономия расплылась. «Серега, Серега», — повторял он.

«С войны не виделись» — вот, пожалуй, мерка, эквивалентная счастью, пылавшему на его лице.

Однажды в интернате мы были свидетелями встречи Учителя и его фронтового товарища то ли воевали вместе, то ли вместе сидели в концлагере. Встретились они на интернатском дворе, весной. Двор был пуст, потому что в интернате шли уроки. Учитель оказался во дворе случайно: шел из общежития в школу. А в это время навстречу ему в калитку входил его товарищ, приехавший, как мы потом узнали, откуда-то из-под Рязани. Они увидели друг друга одновременно и одновременно кинулись вперед, схлестнувшись в твердом мужском объятии. Стояли, прижавшись друг к другу, оба худые, с торчащими под рубахами мальчишескими лопатками, и молча раскачивались из стороны в сторону. Ни слова пока не было произнесено, никакого шума не доносилось со двора к нашим окнам, но интернат каким-то чудом почуял, что там, внизу, что-то происходит. И прильнул к стеклам — малыши, старшеклассники, учителя, тоже ни слова не проронив.

Мы с Саней разъехались предыдущим летом, когда в интернате упразднили старшие классы. К тому же мы никогда не были закадычными друзьями.

Но сейчас, перебирая в памяти весь наш класс, я думаю: ну кто еще мог бы вот так, до слез, порадоваться встрече? Только Саня. Он был невысок, весь очень хорошо прилаженный к земле, но голова его парила в небесах. Сын многодетной сельской библиотекарши, которая рано осталась вдовой, Саня был отчаянным книжником. Изощренным книжником: носился по интернату с синенькими томиками Проспера Мериме, о котором мы имели очень смутное представление. Чокнулся на Мериме: доставал, выменивал его сборники — учителя уже не боролись с тем, что на уроках Саня сидел, как Будда, — вперив очи в собственный пупок, — мог на перемене вскочить на подоконник и ликующим голосом провопить в прибой интернатского двора, которому, конечно, не хватало только гугенотских песнопений:

Принц Конда убит,

Вечным сном он спит.

Но врагам на страх

Адмирал — в боях.

С ним Ларошфуко

Гонит далеко,

Гонит вон папошек,

Всех до одного.

Этот книгочей не был схимником. Он был жизнелюбив, как подрастающий щенок. Широкая, выпуклая грудь, кривоватые ноги, в глазах вечное добродушие и вечное любопытство — в точности щенок переходного возраста. У меня сохранилась старая, вылинявшая любительская карточка. На ней мы с Саней натираем снегом Гражданина. У Гражданина лица не видно — все в снегу, как в мыльной пене. От времени снег на карточке желтеет, как в марте, вот-вот он возьмется водой, — потечет, и тогда Гражданин наконец предстанет перед согражданами во всем своем обличье. Зато Санина физиономия различима, так и брызжет неподдельнейшим щенячьим восторгом и азартом.

Саня был одним из самых постоянных помощников в столовой и наверняка самым бескорыстным. В еде он был нежаден, но жалел нас, жадных. Посмотрит, как мы маемся в ожидании обеда, усмехается: мол, господи, на одно государство сразу пятнадцать Гаргантюа, это ж никакое народное хозяйство не выдержит — и отправится в столовую помогать дежурным. Его там все знали и пропускали беспрепятственно.

По ночам, в один и тот же час, когда в интернат привозили хлеб, Саня ходил помогать выгружать его. Встанет, оденется — и на улицу, где его уже ждал хлеботорговский шофер, с которым Саня сумел подружиться. Уходил он бесшумно, но кто-нибудь из нас все равно просыпался, толкал соседа и, показав на дверь, в которой тенью исчез Саня, говорил: «Пошел». «Пошел» — знала через минуту спальня и, переговариваясь, ждала его. Возвращался он так же тихо, как и уходил. В руках у него белели три-четыре булки хлеба. Он совал их соседу, и пахучий горячий еще хлеб шел по кроватям, каждый отламывал, отрывал — такими свежими и упругими были эти ночные булки — свою долю и передавал буханку дальше, а Саня, сделав свое дело, нырял под одеяло, сворачивался калачиком щенок переходного возраста — и дрых как убитый.

Надо знать наш тогдашний, действительно волчий аппетит, чтобы увидеть, как уминали мы Санин хлеб. Да дело, наверное, не только в аппетите. Нам нравились ночные трапезы, обделенных на них не было, кроме разве что самого Сани.

Джек Свисток, Саня… Почти тропические растения на довольно каменистой почве коммунального житья. А может, наоборот — это и есть их оптимальный ареал? Во всяком случае, через несколько лет, в армии, я был свидетелем точно такой ситуации. Правда, в Санькиной роли выступал парень, совсем непохожий на него. Коля Нехорошее, рослый, широкоплечий, с белыми, как у мельника, бровями и ресницами. Есть сила, выраженная пугающей крутизною мускулов. Бывает и другое. Человек тонок, ровен, но уже с первого взгляда по его легким движениям, по его походке чувствуешь, что это очень сильный человек. При всем различии в этих обличьях человеческой силы есть что-то общее. Они красивы, они смотрятся и вместе с тем, несмотря на головокружительные рекорды в поднятии тяжестей или другие невероятные показатели, в них, как и во всем, что «смотрится», легко ощутим предел, то, что по-русски называется «выше носа не прыгнешь». Коля Нехорошее был из другой породы. Не было у него ни годами взращенных устрашающих мускулов, ни обманчивой бескостной легкости. Куда ни глянь — сплошные мослы, огромные и белые, как на скотомогильниках, скрепленные между собой самой необходимой толикой мяса, например, двумя широкими, плоскими и тупоносыми лопатами на груди, там, где записные силачи носят развитую двуглавую грудную мышцу. Эта сила не для подмостков. Для работы. Рабочая кость — в абсолютном смысле. И предел этой силы, а лучше — работоспособности увидеть куда труднее. Я это по себе знаю: не раз приходилось работать рядом с Колей, ведь мы служили в строительном батальоне.