Аполлон Аполлинарьевич смешно почмокал толстыми губами и пробормотал:
— Тепло, тепло…
Сначала я не поняла, о чем он. Потом сообразила. Ну уж! Это не жмурки!
— Горячо, а не тепло! — воскликнула я.
— Обкатаем на педсовете, а? — улыбнулся он.
Что ж, педсовет не обойдешь, но он обкатал прежде всего меня, надолго разделив мои мнения о людях на белое и черное. Представления об Аполлоне Аполлинарьевиче у меня развивались, так сказать, в белую сторону — ведь он поддержал в конце концов меня, а о завуче Елене Евгеньевне — в черную.
— До чего доехали! — говорила она. — По мнению Надежды Георгиевны, школа не в состоянии обеспечить воспитание двух десятков детдомовцев.
— Не воспитание, а сердечность! — отчаивалась я.
— Сердечность — это, конечно, хорошо. — Она недовольно поводила, точно в ознобе, широкими плечами. — Но ведь учитель тоже человек и не может форсировать свои чувства, выжимать из себя дополнительные эмоции. Мы не станочники, мы здесь не продукцию делаем и при всем желании не можем перевыполнять план по чувствам.
— Это верно, — говорила Маша, — чувства или есть, или их нет. — И Елена Евгеньевна бурела от негодования. — Любовь не компот, ее стаканами не измеряют.
— Самая отличная школа не может заменить родителей, — рвалась я в бой.
— Это смотря какие родители! — отвечала Елена Евгеньевна, и хотя наши мнения, в общем, не расходились, я в ту минуту терпеть ее не могла.
Вообще в коллективах, где много женщин, да еще таких, как школа, сражение самолюбий и престижности часто идет в сильном тумане, где туман — это личные вкусы, пристрастия, неприязнь и симпатии, мелкие недоразумения и даже, если хотите, зависть. И порой выходит, что говорят об одном и том же, только разными словами, а решение выносит характер: одна говорит «да», другая — «нет». Так что сшибаются характеры и престижи, а не точки зрения и взгляды. И Елена Евгеньевна рассуждала здраво, только с выводом, противоположным моему.
Мы не можем прибавить сердечности, в общем-то правильно рассуждала она, а вывод делала чисто дамский: значит, ребят нельзя никому отдавать.
Причина? А вдруг что-то случится? Что скажет гороно?
Словом, педсовет потихоньку превращался в дамскую перепалку, и тогда Аполлон Аполлинарьевич вскинул пухлые ладошки к вискам:
— Дорогие женщины! Если вы не успокоитесь, я куда-нибудь в таксисты уйду! Ну можно хоть чуточку сопрягать чувства с мыслями?
— Чувство — лучшая форма мысли! — пальнула я сгоряча по нему. Аполлоша терпеливо посмотрел на меня.
— Знаете, в чем дело? — спросил неожиданно грустно Аполлон Аполлинарьевич. — В ножницах.
— В каких еще ножницах? — удивилась Елена Евгеньевна.
— Между нашими желаниями. И возможностями. Надежда Георгиевна озабочена справедливо. У детей тяжелое прошлое. Не исключены самые неожиданные осложнения, — он задумчиво посмотрел на меня, словно вспомнил Колю Урванцева, — и дальше, с возрастом, эти осложнения могут быть все более тяжкими. Представьте дом с отколотой штукатуркой. Выступает кирпич. Мы должны заделать изъяны, пока не поздно. Мы штукатуры. А наш мастерок — любовь, больше ничего. Любовь, которая должна внушить ребятам доверие к нам, а через нас — к жизни. Веру в светлое. Веру в добро и справедливость. Это — желаемое. Действительное — нас мало. Нормально, когда у ребенка два родителя. У нас на два десятка детей два воспитателя. Остальные по служебному положению заняты иным. Вариантов немного. Или мы отдаем двадцать два ребенка всего лишь двоим, а им не разорваться, или мы все занимаемся детьми. Но тут вступает в силу поговорка: у семерых нянек дитя без глазу. Есть третий? — Он оглядел педсовет. — Есть! Его предлагает Надежда Георгиевна. Приблизить ребят к реальным людям, которые могут стать их друзьями. Привлечь к нам в помощь добрых, хороших, светлых старших товарищей, которых, я уверен, много рядом.
— Только как их найти? — спокойно произнесла уравновешенная Нонна Самвеловна.
— Шефы у нас есть, их надо привлечь! — воскликнула Елена Евгеньевна.
— Может, и шефы, — обрадовался Аполлон Аполлинарьевич.
— По обязанности не получится, — вскочила я, чувствуя, что идея может провалиться. — Разрешите мне написать письмо в газету. Придут только те, кого судьба ребят по-настоящему тронет!
Покрытый зеленым сукном длинный стол, одобрительно-хитроватый взгляд директора, лица учителей — ироничные, сердитые, задумчивые, улыбчивые.
Ироничные и сердитые, казалось мне тогда, — это черное. Задумчивые и улыбчивые — белое.
Просто делился тогда для меня весь мир.
Но он оказался сложней, чем грань между белым и черным.
Педсовет большинством голосов поддержал меня. За — шестнадцать. Против — восемь. Восьмерку возглавляла, конечно, широкоплечая Елена Евгеньевна.
После педсовета ко мне подошел Аполлоша с какой-нибудь, наверное, вдохновляющей фразой, но я не дала ему высказаться. Распаленная спором, проговорила:
— Лучше быть одноруким, чем такая правая рука, как Елена Евгеньевна! Как вы терпите?
Директор крякнул, зарделся и свернул в сторону. Я не обратила на это внимания.
Я ликовала, и все остальное было мелочью.
14
«Процветание раскрывает наши пороки, а бедствия — наши добродетели», — выписала я себе тогда цитату из Фрэнсиса Бэкона и в ней восхищалась второй частью. Как верно сказано: бедствия раскрывают добродетели.
Так и было. Интернат принял шквал добродетели.
В четверг газета напечатала мое письмо, где я рассказала про наших ребятишек, в тот же день телефон у Аполлона Аполлинарьевича разрывался звонками — люди выспрашивали подробности, а в пятницу с раннего утра школьный вестибюль был полон народу.
Ребята сидели на уроках и не ведали ни о чем, а комиссия работала полным ходом. Мы придумали комиссию, а как же иначе! Возглавлял ее, понятное дело, Аполлон Аполлинарьевич. Маша и я составляли надежную основу, и еще директор настоял на включении завуча Елены Евгеньевны, как человека придирчивого, критичного и в такой обстановке просто необходимого, объяснил он нам, глядя отчего-то в сторону. Никто не возражал, и никаких разногласий с Еленой Евгеньевной у нас не оказалось, потому что все мы были предельно придирчивы, а я и Маша так просто чрезмерно.
Помню, как мы заняли исходную позицию: Аполлон Аполлинарьевич во главе стола, по правую руку, вполне естественно, завуч, мы с Машей рядышком, стул у торца отодвинут — для посетителя, я в легком от волнения ознобе открываю дверь и приглашаю первого гостя.
Он вошел легкой походкой — худощавый, высокий, по левому виску — глубокий шрам, на груди позвякивает целый иконостас орденов и медалей. Представился:
— Никанор Никанорович Парамонов, подполковник в отставке, — и протянул паспорт.
Никто из нас не решался взять паспорт, оскорбить пошлой проверкой такого человека, и он негромким голосом, будто не военный говорит, а скромный библиотекарь, пояснил, смущенно улыбаясь, что всю ночь его и жену мучила бессонница. После газеты.
Он помолчал, разглядывая нас поочередно, словно размышлял, как далеко стоит углубляться, затем опять застенчиво улыбнулся.
— Тут такое дело, — проговорил он и быстро взглянул на нас, точно решился, — в начале войны мне, тогда лейтенанту, поручили эвакуировать детей из детского дома. Я танкист, и вот три мои танка приняли ребят. Десятка полтора самых маленьких посадили прямо в машины, человек, наверное, двадцать, тех, что постарше, на броню. Немец прижимал основательно, детдом эвакуировать раньше не успели, и вот мы вытаскивали ребят буквально из-под огня. Довезли их до станции, сами тут же развернулись и ушли в бой, где все мои танки немцы сожгли. А станцию размолотили бомбардировщики. Думаю, дети погибли.
Он тер переносицу, покашливал, просительно поглядывал на нас, этот удивительный человек, словом, очень тушевался, пока не сказал:
— Меня с тех пор совесть гложет, вот не могли уберечь ребят, а тут ваше письмо, и, хотя время нынче другое, мы с женой решили усыновить мальчика.
— Усыновить? — удивился Аполлон Аполлинарьевич. — Но мы этого не предполагаем.
— Не беспокойтесь, — улыбнулся Никанор Никанорович, — у нас с женой уже есть опыт, мы усыновили одного мальчика. Наш Олежек закончил медицинский институт, двое внуков.
— Да вы сначала на них посмотрите! — воскликнула Маша.
— Нет, мы рассчитываем на вас. Кого вы подскажете, — сказал подполковник.
Мы смущенно запереглядывались. Аполлон Аполлинарьевич даже покрылся мелкой потной россыпью. Смотрел на меня как на спасительницу, и я его поняла. Написала на клочке бумаги: «Коля Урванцев». Он облегченно вздохнул.
— Никанор Никанорович, мы еще вернемся к этому разговору, он слишком серьезен, а наши намерения куда проще.
— Как ваше здоровье? — вкрадчиво спросила Елена Евгеньевна.
— Соответственно возрасту пока приличное, — вздохнул он.
— А жены? — спросила я.
— Не жалуется.
— Жилищные условия? — поинтересовалась Маша.
— Трехкомнатная на двоих.
— Материальные? — спросил директор.
— Пенсионных двести рублей.
— Мы вам называем Колю Урванцева, но вы посмотрите сами.
Аполлон Аполлинарьевич расчувствовался, глаза у него заблестели, он вышел из-за стола, долго тряс руку Никанору Никаноровичу, и от этого ордена Парамонова негромко позвякивали. Когда подполковник вышел, директор подал мне знак, чтобы я не спешила звать следующего.
— Черт знает что! — рассердился он неожиданно. — Устроили тут какой-то президиум, сидим официально, пугаем людей!
Аполлон Аполлинарьевич рванулся к столу, потянул его на себя, потом крякнул, отступился, уселся рядом с Еленой Евгеньевной.
— Какой человек! — воскликнул он. — А? Но ведь мы не готовы! Нам говорят уже об усыновлении, а мы просим взять в гости!
— Это же прекрасно! — произнесла неожиданно Елена Евгеньевна. И улыбнулась. Видно, оттого, что я уставилась на нее, «как в афишу коза». — Самый лучший вариант. Только осторожней, осторожней!