Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) — страница 68 из 110

— Я целую тебя!

— Как это понимать? — крикнула я по инерции. Только тут до меня стало доходить. Но рядом стоял Аполлон Аполлинарьевич. Смеяться? Я едва сдержалась.

— Хорошо! — ответила я.

— Что хорошо? — не понял Виктор.

— Хорошо то, о чем вы говорите…

— А ты? — допытывался он.

— Тоже! — ответила я, бросила трубку, вылетела в коридор и чуть не задушила в объятиях первого попавшегося под руку малыша.

Виктор звонил мне по нескольку раз на день, но трубку брал кто угодно, только не я, и он всякий раз выдумывал благовидные предлоги. Фантазия его била ключом. Бывало так, что я приходила в школу, а Елена Евгеньевна с удивлением сообщала мне, что звонили из санэпидстанции и благодарили меня за соблюдение идеальной чистоты в спальных комнатах первого «Б».

— Спасибо, — кивала я.

— Я что-то не припомню, — поражалась Елена Евгеньевна, — чтобы в последнее время к нам приезжали из санэпидстанции.

Я пожимала плечами.

За довольно короткое время в мое отсутствие по телефону мне выразили благодарность за самоотверженную работу моряки ракетоносца «Смелый» с Балтийского флота, игрушечная фабрика доложила о конструировании на общественных началах электронного конька-горбунка специально для моей группы, управление пожарной охраны горисполкома сообщило об избрании меня почетным членом механизированного депо, а работники одной районной библиотеки предложили подарить мне книгу американского доктора Спока о воспитании маленьких детей.

Виктор шутил, а слухи о моей мнимой славе раздувались как воздушный шар. Даже Маша поглядывала на меня с каким-то недоумением.

19

Я, будто Карлсон, летала по школе. И все так славно выходило! Удача, наверное, как и несчастье, в одиночку не ходит.

С детьми расчет оправдывался, что и говорить. Они стали прилежнее, живее, точно в них что-то пробудилось. Старание и одухотворенность были следствием, а причиной — субботние встречи в вестибюле. Даже самый маленький и, казалось бы, несмышленый человек легко сознает ответственность перед любящими людьми. На радость всегда хочется ответить радостью, хочется похвастать своими удачами и победами. Неудачами ведь не хвастают. Словом, любой день и час недели окрашивался воспоминанием прошлого воскресенья и ожиданием следующего.

Когда Леня Савич повторил в очередной понедельник, что ему на именины испекут торт, порядочно зазнавшаяся Алла Ощепкова воскликнула:

— А у меня каждое воскресенье именины!

Алла тревожила меня, но в этом признании я услышала ощущение праздника. Похоже, стараясь похвастаться, она выразилась довольно точно, и многие могли бы сказать так же.

Пожалуй, все.

Может быть, я не видела тогда чего-то важного?

Пропустила из-за любви, как пропускает по неуважительной причине уроки плохая ученица?

Может быть. Наверняка. Любовь даже подтолкнула меня к ужасному изобретению. Трудно сообразить, как я это додумалась.

Я много думала о Викторе в те дни. Когда можно и когда нельзя. Когда нельзя — это во время самоподготовки. Следовало помочь малышам. У кого не выходит задача. Некрасиво пишется буква. Я это делала, но как-то механически теперь. Без былого старания и увлечения. Виктор мешал мне.

Одна из трудностей самоподготовки — неравность, если можно так выразиться, скоростей. Один решил задачу раньше, и, хотя сосед еще пыхтит, трудится, первый начинает ему мешать: возится, шумит, а то вскочит из-за парты, все-таки не урок, а подготовка к уроку. Тот, у кого скорость ниже, нервничает, отвлекается, дела у него идут хуже.

Однажды я не успела поесть и пришла с печеньем. Тем, кто готовил уроки быстрее, давала, чтоб сидели тише, по печенушке. Они притихли! Не отвлекали остальных.

«Эврика!» — говорят, воскликнул Ньютон, когда ему на голову шмякнулось яблоко. Я же тихо ойкнула, совершив свое открытие. А на другой день принесла к самоподготовке целый куль белых сухарей: Лепестинья насушила из буханки хлеба.

Мышата из передовиков хрустели сухарями, не мешая товарищам, потом и те получали свою долю, а я вспоминала Виктора. Надо же! Вот что может наделать любовь!

Только зеленая тетрадь возвращала меня к жизни. Все-таки двадцать два малыша. И на целый день, даже полтора мы теряем их из поля зрения. Отдаем посторонним.

Я затеяла проверку. В конце концов у нас все права. Аполлон Аполлинарьевич одобрил. Даже вызвался пойти со мной. И я села в калошу.

Дело в том, что проверку придумала не я одна. С Виктором. Полдня в субботу и все воскресенье мы проводили вместе, ходили в кино, а чаще всего на лыжах в сосновом лесу.

Стояла уже зима, пухово-снежная, с легким морозцем, без ростепелей. Пройдешь квартальчик хотя бы по городу, мозги тотчас прочищает, словно свежее купание. Снег звонко хрустел, искрился на солнце мелким хрусталем. Присядешь пониже, и снежная пластина вспыхивает радугой. Голубым, оранжевым, зеленым.

Виктор рассказывал про себя, про свою работу, и слушать это мне было очень интересно. Еще бы! Сегодня здесь, завтра там. Мне нравилось, что Виктора многие знали, как-то льстило, когда солидный пожилой человек первый приподнимает шляпу — вот какой известный человек мой ухажер! Но ухажер не кичился знакомствами, был предельно вежлив и любезен. Концепция его мне нравилась, была реалистической, но без пошлостей: Виктор предполагал отработать два года по распределению, а потом вернуться домой, в Москву, к родителям и устроиться в центральную газету.

— А сейчас, — говорил он, — познание жизни, приближение к ней, накопление запаса прочности, который пригодится для будущего.

Эти рассуждения я выслушала раз или два, приняла их к сведению и сердцу, но возвращаться к ним не считала возможным из элементарной гордости.

Когда Виктор говорил про два года, я восклицала про себя: «Как! Два года!» Но молчала, хотя и замедляла шаг. Выходило, я не вписывалась в программу Виктора, он не упоминал обо мне в своих расчетах. На какое-то время холодела, но потом сиюминутность захлестывала меня, и я забывала про два года. А его второй год шел полным ходом!

В остальном же Виктор был на редкость тактичный человек. Его жизнь протекала в тысячу раз разнообразней моей, но он рассказывал самые крохи. Мои же дела знал в подробностях. Он и надоумил, пристыдив:

— Эх ты, Надежда! Была в гостях хоть у одного ребенка?

И вызвался идти вместе со мной. Так что моя тайна, когда в гости собрался и Аполлоша, оказалась под угрозой разоблачения. Но доверчивый Аполлон Аполлинарьевич ничего не заметил.

— А! Пресса! — зашумел он одобрительно. — Значит, как у вас говорится, продолжение следует?

— Следует, следует! — улыбался Виктор.

Больше всего нас интересовали Петровичи Поварешкины. Не хотели мы им никого давать, а дали сразу двоих — Мишу и Зою Тузиковых. Все-таки значок победителя соревнования, который Семен Петрович из кармана тогда вытащил, произвел впечатление. Он приберег его как последний аргумент в свою пользу, и чем больше времени проходило, тем все симпатичней мне этот аргумент казался. Но все-таки трое своих. И еще двоих взяли. Как это?

Нагрянули мы, конечно, неприлично. Будто ревизия. Могли бы, конечно, заранее предупредить, чтобы людей не обижать. С другой стороны, мы представляем ребячьи интересы. Нам нужна объективная ситуация, а не подготовленная.

Застали семью за едой. Анна Петровна забегала вокруг стола, велела всем тарелки приподнять, накинула на клеенку скатерть. Пришлось сесть к столу.

Еда была скромная — оладьи со сметаной, зато оладий — целая гора, и я вспомнила маму.

Надо же — вспомнила! И слова другого не подберешь, раньше мама из головы не выходила: «Как скажешь, мамочка», «Конечно, мамочка», «Бегу, мамочка!», — а теперь я ее вспомнила. На короткую записку, тот грозный ультиматум, так и не ответила — сначала не знала, что написать, а потом времени не нашла, и теперь прямо под ложечкой засосало. Ну и что ж, если такая записка в ее жанре? А вот эта гора оладий? Вспомни-ка наш старинный стол на гнутых ножках, огромное блюдо посредине и банок шесть — со сметаной и вареньями, малиновым, вишневым, абрикосовым, еще и еще. Все почему-то добреют за оладьями. Ольга болтает с Татьяной, Сергей подкидывает незлобивые шпильки мне, одна мама взирает на нас с Олимпа своего кресла, точно на шаловливых котят, ухмыляется чему-то своему. Чему? Ясное дело. Вон Анна Петровна тоже улыбается.

— Сколько же у вас едоков-то, — говорю я, — накормить и то целое дело!

Анна Петровна пугается, смотрит на Семена Петровича, а тот — на директора. В его взгляде вопрос. Неужели, мол, старая тема?

Но Аполлон Аполлинарьевич увлечен оладьями, подбородок его блестит маслом, вот-вот и он замурлычет, а Семен Петрович поворачивается ко мне.

— Разве это много? — говорит он. — Мой родитель одиннадцать имел, а вон Аня-то, спросите у нее, какая по счету?

Мы поворачиваемся к Анне Петровне, та смущенно прикрывает ладошкой рот и отвечает сквозь нее:

— Четырнадцатая!

— Аполлон Аполлинарьевич, — неприлично кричу я, — представляете?

— Бывало, за столом не помещались, — сказала Анна Петровна, — ели в две смены. Зато весело! — Она пригорюнилась. — Половина погибли да перемерли. — Опять оживилась: — Но зато другие живые! Народу надо побольше, чтоб семья сохранялась, — сказала она, о чем-то мгновение подумав. — А то нынче сколько? Один да один! Этак вымрем!

Оладьи запивали молоком, потом мужчины удалились на кухню покурить, а я перебралась к малышам. Заметных обновок на них не было, но носочки, я знала, каждый понедельник новые, хотя и простенькие, хлопчатобумажные. Зоя носила очки в проволочной оправе и сейчас походила на старушку — читала книгу. Когда я подошла, отложила книжку и прошептала, чтоб не слышали Поварешкины:

— Надежда Георгиевна, можно мы каждый день ночевать здесь будем?

Миша строго взглянул на сестру.

— Не перебирай! Тут и так тесно!

Зоя не обиделась, послушно отвернулась к книжке, а я снова подумала о том, как отличаются мои ребята от остальных. Даже, пожалуй, от тройки Поварешкиных.