— Понял, понял… чего ж тут не понять… — несмело бубнил провинившийся.
Такого позора, как мытье воспитателем отрядной (а тем более — спален), допустить уже не могли.
А уже месяца через два чуть ли не свалку устраивали — кому быть дежурным командиром, то есть самому, засучив рукава, возглавлять все уборочные работы.
Я простодушно радовалась, наивно полагая, что эскалация добрых дел укоренится и жизнь наша войдет в стабильное русло; верилось в народную мудрость: «Что посеешь, то и пожнешь».
Тогда же началось повальное бегство в мой отряд. Численность стала рекордной — пятьдесят человек. Это комплект почти двух отрядов. Администрация хоть и журила, но шла навстречу: я же не просила две зарплаты!
У меня была своя мечта. Я хотела, чтобы у детей выработалась органическая потребность поступать так, а не иначе, принимать правильные решения без давления извне.
Но для начала — желания поскромней. Хотелось научить детей опрятности, вырабатывая привычку все время находиться в чистом помещении, носить только свежее белье, есть только из чистой посуды за правильно сервированным столом. Для этого требовалось время. Может быть — годы. Воспитательский труд дает всходы не сразу. Ох как не сразу!.. Поэтому-то меня так радовали те изменения, что произошли в отряде после «Огонька».
Итак, дела наши шли в гору. И меня в те времена прямо-таки распирало от гордости — ну и я! ну и умелица! Просто молиться на себя была готова в ту счастливую осень. Дети стремятся в мой отряд — разве это не показатель? Я, конечно же, приписывала это исключительно своим талантам. Вот такой я замечательный педагог, думала я, и что-то неуловимо отвратительное появлялось в моей манере обращения с прочим миром.
А коллеги в это же время стали относиться ко мне неприязненно, а потом и невзлюбили. И поделом. Чем больше слушались меня дети, тем нахальнее вели себя с другими взрослыми. (Не прошло и года, как мне на собственной шкуре довелось испытать, как вредна эта система контрастов в воспитании. Требования в детском коллективе должны быть едины. Для всех.) Была и еще одна причина нелюбви ко мне: поневоле став правофланговым, я задавала невозможный для большинства темп работы. (Этакая стахановка! С неумеренным энтузиазмом и необузданным гражданским темпераментом.) Людмила Семеновна, любившая нещадно выжимать соки из воспитателей, на все их жалобы теперь отвечала:
— Как это — не получается? Как это — помощь нужна? А вот у Ольги Николаевны почему-то все получается: и в спальнях чисто, и дети обстираны, и уроки худо-бедно — да делаются.
Так выговаривала она, не стесняясь детей. И при этом глаза закрывала на то, что сердечница-воспитательница, и без того измочаленная, не сможет вымыть шесть спален за час, а, поползав на четвереньках, отскабливая паркет на отрядном объекте, сляжет с давлением или с сердцем. Ведь не все же были молодые, полные сил энтузиасты! Здесь, в этой дыре (а хуже, чем наш детский дом, и придумать трудно), работали люди — и не менее каторжно, чем я! — для которых эта работа была профессией, единственной возможностью зарабатывать на жизнь. Причем работали не первый год и уже порядком выбились из сил. Большая половина воспитателей — пожилые (деликатно сказано) женщины. А ведь воспитатель в детском доме — едва ли не самая трудная профессия. Это работа на износ.
Но мне в ту пору было не до этих мудрых рассуждений. Каждая минута трудового дня была наполнена заботой о питомцах. И замечать, что происходит за пределами моего отряда, я просто не имела времени. А жаль! Конечно, будь у меня чуть побольше опыта, я постаралась бы согласовать свои действия с поступками моих коллег. Хотя бы из соображений собственной безопасности. Когда же началась конфронтация, я в полной мере почувствовала, как это неосмотрительно — резко «выпадать из ряда».
Все эти печальные истины открылись мне лишь год спустя. А в то время мне казалось, что люди, здесь работающие — и Татьяна Степановна, и Людмила Семеновна, и другие воспитатели, — тоже когда-то пришли сюда с такими же, как у меня, мыслями и чувствами, что так же, как и я, хотели сделать для этих детей все возможное… Я была счастлива. Счастлива абсолютно и безоговорочно. А от счастья, случается, и глупеют…
…БИТЬ ПРИ СВИДЕТЕЛЯХ?.. РЕБЯТА, Я НА МИНУТКУ
Бывшие — полновластные правители дома. И все молчаливо принимали такой порядок. Сотрудников, особенно новых, бывшие в расчет не принимали. Бывшие — высшая каста. В нее входили, как правило, непристроенные выпускники. В ПТУ направляли чаще всего формально, без учета интересов и склонностей, и не мудрено, что очень скоро бывшие оттуда сбегали (или вовсе не являлись на занятия).
Кроме того, привыкнув жить на всем готовеньком, они не могли так распределять свой бюджет, чтобы хватало. (А привыкли есть сытно, одеваться что ни год, то в новое — шефы заботились, с государственными нормами далеко не уедешь.)
Бывшие обычно приходили к кормежке и, сидя перед входом в столовую, ждали, когда шестерка вынесет чью-нибудь порцию. Некоторые так и жили годами, прикармливаясь в детском доме. Одежду здесь же добывали. В день выдачи новых вещей жди налета. «Шмон» уносил куртки, сапоги, шапки. Районная милиция знала об этом, и про рынок, где все сбывалось, тоже знала, но особенного рвения в борьбе с воровством не проявляла, когда-то давным-давно, вероятно, отчаявшись пресечь злодеяние на корню. Относилась к выходкам бывших как к неизбежному стихийному бедствию.
От моих бывшие знали, что «заподлянок» я не устраиваю, и потому держались со мной либерально — умышленно пакостей не делали. А это было их основным хобби, по-видимому, приносившим им чувство глубокого морального удовлетворения. Озлобленные на весь свет, они в воспитателях видели врагов номер один. К преступным родственникам своим относились если не с любовью, то с определенной долей заботы. Частенько украденные в детском доме вещи пополняли гардероб как ближних, так и дальних родственников, тех, которые принять в семью не хотели, зато краденое брали охотно. Такая вот форма сиротства.
Бывшие делились на две касты: оседлых и бродячих. Бродячие появлялись в детском доме только осенью.
Именно в эти дни, когда я налаживала отношения с отрядом, и прибыла первая группа бывших — бродяг. Развалились на диване около открытой двери столовой и вопят:
— Эй, рыжая! Не подавись!
— Мочалка! Помойкой закусить хочешь?
— Огурец! В соплях запутался!
Подошла к ним. Некоторые из них — «под балдой». Попросила удалиться. А голодны, так приходите после ужина. Если у поваров что останется — покормят. Только ешьте за столом — куртки снимите и руки вымойте.
Молча выслушали. С нескрываемым изумлением переглянулись.
— Основная, что ли? Борзянки объелась?
Это мне вслед.
Закрыла дверь в столовую и села у входа на стул. Через несколько секунд дверь с грохотом распахнулась. В проеме появилась физиономия, жуть как несимпатичная. Это был один из вожаков бывших — Голиченков Борис. Здоровенный детина с прыщавым лицом и гривой всклоченных волос. Черные цыганские глаза придавали лицу злодейское выражение. Еще раз пнул готовую соскочить с петель дверь.
— Ты… закрой только еще! — рявкнул мне. И грязно выругался.
Мои затихли. Такого у нас не бывало. Самое благоразумное — сделать вид, что ничего не произошло. (И раньше в моем присутствии «срывалось» у кого-нибудь, но это было в силу привычки так выражать оттенки своего душевного состояния. А сейчас ругательство прозвучало целенаправленно.) На глазах моих обожаемых питомцев сделать вид, будто ничего особенного не произошло? Это казалось мне слишком позорным. Да. Именно позорным. Я даже покраснела от стыда за себя. Физически почувствовала удушливость подступившего к горлу кома. «Ах ты, дрянной хамчик! Да как посмел!»
— Немедленно извинись, — сказала как можно спокойнее. Но голос все же противно срывался. Прекрасно зная, что за этим последует, я мысленно прижала уши.
На этот раз брань приобрела «элементы барокко». Я и половины не поняла. Но основная идея этого изощренного словоблудия все же до меня дошла — «в момент раздолбаю».
Этого было достаточно. Вызов принят. Инстинкт самосохранения отключился.
— Ты ведешь себя непозволительно. И по этой причине получишь все, что тебе причитается. Сполна, — уже и в самом деле спокойно продолжила я.
Голиченков смотрел на меня молча. Дескать, на что тетя намекает? Зависла неприятная, зловещая тишина. И вдруг его дикий безобразный хохот резанул слух. Достав из кармана куртки черные кожаные перчатки, Голиченков натянул их на свои кулачищи и, раскачиваясь, прогундосил:
— Да я тебя одним махом пришибу…
Бывало — и нередко, — что бывшие побивали сотрудников детского дома. К ответственности их привлечь трудно. Вопрос щекотливый. К тому же почти у всех в медицинских картах значилось: задержка в умственном развитии. Судили их главным образом за воровство.
— Я не стану бить тебя при свидетелях. Это слишком унизительно, — как можно спокойней сказала я.
— Ну так че? Давай выйдем, — нагло ухмыляясь, он толкнул ногой входную дверь. — Ребята, я на минутку…
Мои чада насмерть перепуганы — авторитет кулака бывших для них реально ощутим. Бывали биты, и не раз.
Вышли на крыльцо. Окрест ни души. Детский дом выходит фасадом на пустырь. Поздние прохожие предпочитают делать крюк, но не проходить этим опасным местом, так что кричи «караул!» — никто не услышит. А услышит, так ускорит шаг в обратном направлении.
— Ну и… — Голиченков нагло ощерился.
— Можешь извиниться.
— Бон шанс, говоришь?
Уже не ухмыляется, смотрит с явным удивлением.
— Что, что? — непонимающе переспросила я.
— Последний шанс, говорю. Это у древних греков такое выражение было.
— О! Да ты полиглот! Знаток античной словесности!
— Обзываться?
— Так что? Извиняться, значит, не намерен?
— Совсем охамела…
Он сплюнул, чуть-чуть не попав на носок моего башмака.