Теплый дом. Том II: Опекун. Интернат. Благие намерения. Детский дом (записки воспитателя) — страница 85 из 110

Глаза в глаза. Еще мгновение — и будет поздно. Изо всех сил бью наотмашь. (Как в далеком бескомпромиссном детстве.)

Тут же отекла рука. На какую-то долю секунды он подался вперед — рефлекторно. И дрогни я в этот момент — «кранты» без вариантов: едва до плеча ему. (Потом уже, много дней спустя, когда я вспоминала про этот случай, поджилки тряслись и на языке появлялась горечь.)

Я смотрела на него не отрываясь. Наверное, так смотрят заклинатели змей. Прошло несколько секунд, а мне показалось — вечность. Зрачки его то сужались, то расширялись. Ноздри раздувались. Но уже ясно — ответного удара не будет. О чем-то напряженно думает. Потом тихо как-то и нерешительно:

— Задень тебя, так в милицию побежишь.

— С каких это пор ты милиции стал бояться? Могу дать слово: не побегу. Однако знай — в случае чего, схлопочешь еще раз.

— Шустрячка… — почти с одобрением.

— Меня ждут. Я пойду.

Спохватился — спасательную ниточку обнаружил.

— Жалко тебя. Молодая еще… Дети есть?

— А как же! Двое.

— Тогда живи.

— Вот спасибо. Просто огромное мерси. Доброта из тебя так и прет.

Уже мирно беседуем.

Смотрю на него с любопытством и замечаю приятную метаморфозу — что-то человечное появилось в лице, и глаза… вроде умненько смотрят.

— А ты и в самом деле молодая. И симпатичная…

Так же внимательно разглядывает и он меня.

Что ж, конфликт исчерпан. Влетаю в столовую и бодренько верещу:

— Каша не заледенела?

Голиченков боком протискивается к заповедному дивану и буквально влипает в него под обстрелом перекрестных взглядов. Надо ли живописать, до чего были поражены мои малявки?

Однако я начинаю испытывать какую-то странную тревогу. В чем дело? И вдруг, отметив боковым зрением окаменевшего на диване Голиченкова, поняла: я поступила подло!.. Почему? Что здесь подлого? Он мужчина, здоровый и сильный. Я — хрупкая (относительно) женщина. Подумаешь — дала пощечину! Ведь за дело! Он вел себя как хам. А хамов надо бить. Все так…

И тут осенило — не хам! А в маске хама! Хамы не страдают от морального унижения, они звереют и скорее растопчут унизившего их, чем проявят даже не великодушие, нет, а просто понимание. Я вспомнила то мгновенное выражение его глаз — там, на крыльце. Такие глаза не бывают у негодяев! И вспомнила еще, что такие же глаза были и у Бельчикова, и у моих разнахальных девиц-лохмашек… Дети с ранимыми и хрупкими душами, не имеющими никаких средств к самообороне. Может, отсюда и хамство, и чрезмерная похвальба ухарскими, хулиганскими выходками?

Бравада тут же сошла, и я, внутренне растерянная еще больше, чем Голиченков, отправилась в отрядную…

Около одиннадцати, когда ребята потихоньку разбредались по спальням, а я сидела на перепутье, помогая находить дорогу заблудившимся, на этаже появилась ночная.

— Милицию, что ли, вызвать? Там этот… лохматый сидит. Какой-то одичалый весь… Как бы чего не выкинул.

Посылаю Бельчикова.

— Пусть сюда придет. Скажи, я зову.

Через несколько минут Голиченков появляется. Недоверчивый взгляд исподлобья.

— Звали?

— Звала. Присядь на диван.

Неловко пристраивается с краю. Из спален выглядывают любопытные.

— А ну — пошли, брысь!

Двери мгновенно захлопываются.

— Ты прости меня, Боря. Приятного мало. Но что было делать?

— Да ладно… — уныло бормочет он, расковыривая диванный валик.

— Прости меня. Я была не права.

Щедро проливаю бальзам на его уязвленное самолюбие и сама чувствую невероятное облегчение.

— Да ладно…

Смят. Не знает, что говорить, как себя держать.

— Ну я пошел… До свидания.

— Счастливо тебе…


Как всегда, за полночь, выхожу из детского дома. Тьма — ни зги не видать. Лампочка над входом, как всегда, разбита. Вдруг от стены отделяется тень.

— Темно… Давайте провожу до остановки…

— Спасибо. Но только чего здесь бояться. Это наша зона.

Он усмехнулся.

— Да. Вы храбрая.

Если честно сознаться — я человек скорее пугливый, чем храбрый. Боюсь многого — пауков, телефонных звонков, дурных известий и особенно темноты.

Идет рядом. Взял мою сумку — спецодежда (после замечания Татьяны Степановны стала носить сменную) и пара книг, что читаю по вечерам на сон грядущий.

— Хотите, я вам чеканку сделаю? Вам понравится, вот увидите.

— Очень хочу. Мне давно хотелось что-нибудь над столом повесить… кустарной работы.

Даже в темноте видно, как просияла его физиономия.

— Вы не думайте, я не какой-нибудь… Просто привык… Нас тут за людей не считают…

— Зачем же такие сильные заявления? Как вы к людям, так и они к вам. Логика простая.

— Я не про то…

Мы шли самым длинным путем. Он с каким-то остервенением изливал свою не по возрасту усталую душу, а я думала о том, как у них все не просто и как заскорузли сердца этих мальчишек. Мальчишек, у которых детство украдено и юность непонятно как проходит.

Отец и мать Бориса были живы. Его и двоих младших сестер забрали в детприемник десять лет назад по настоянию соседей. Беспробудное пьянство потерявших человеческий облик родителей, нигде уже давно не работавших, постоянные скандалы и драки — вот та среда, в которой формировались первые представления о жизни у детей Голиченковых. Могли ли они быть другими, все эти Бори, Мамочки, Ханурики?

И еще я думаю о том, как бы сделать так и что сделать, чтобы через пару лет мои воспитанники не пополнили ряды бывших…

…У МЕНЯ ДОМА СОБАКА. С НЕЙ ГУЛЯТЬ НАДО…

В октябре началась кампания по определению «интеллектуальной сохранности» воспитанников старших отрядов. Как раз в это время прибыл новенький — Игорь Жигалов. Игорь, в отличие от всех, сразу начал называть меня по имени-отчеству. Был вежлив, послушен. К тому же он был приятной наружности и опрятен. Но вот что парадоксально: именно его с первого взгляда невзлюбила Людмила Семеновна. Ни к одному воспитаннику она не испытывала такой нескрываемой неприязни, как к нему. Отчего это шло — я не могла понять.

На третий день пребывания в детском доме Игоря отвезли на обследование. Положили в отделение для «трудных». Для профилактики…

Для Игоря настали тягостные времена. Он был домашним ребенком. Жить в государственном учреждении, спать на казенной койке, есть в общей столовой — все это было для него мучительно. Бывают ведь дети, которые устают от постоянного пребывания на людях, в режиме.

Из больницы приходили тревожные вести — плакал (пятнадцатилетний подросток, не нюня!) дни и ночи напролет. И никакими средствами невозможно было его успокоить.

Когда я первый раз пришла навестить Игоря, он дал мне письмо. Разрешил прочесть.

«Дорогая Людмила Семеновна! Очень прошу вас — заберите меня отсюда. Обещаю, что буду вести себя хорошо. Людмила Семеновна! Мою маму и сестру ко мне не пускают. Только воспитательницу. А я очень скучаю по дому. Заберите меня! Я буду ходить на все уроки и брошу курить… У меня дома осталась собака. С ней надо гулять. И обучать ее надо. А то пропадет. Заберите меня, пожалуйста!

Ваш воспитанник Игорь Жигалов».


В канун Октябрьских праздников принесла своим воспитанникам в больницу всякой вкуснятины. Пробегая мимо отделения «трудных», увидела Игоря в окне палаты. Помахал рукой и что-то выбросил через форточку. С трудом отыскала в куче слежавшихся листьев маленький плотный пакетик. Они там что-то клеили из картона — трудовая профилактика.

В пакете было письмо — на этот раз мне. По-видимому, решил, что я уже больше не зайду. И еще там была бумажка, свернутая в трубочку. На клетчатом листке из школьной тетради красной шариковой ручкой был нарисован портрет Ленина. Под ним подпись: «Дорогой Ольге Николаевне от воспитанника Игоря Жигалова. Поздравляю с днем Седьмого ноября! Желаю успехов в работе и счастья в личной жизни». А в углу маленькая приписочка: «Возьмите меня отсюда! Пожалуйста».

Обрыдалась я над этим письмом, сидя тут же, на куче листьев, да и поехала домой. На все мои бесконечные просьбы забрать детей из «трудного» Людмила Семеновна неизменно отвечала:

— Врачам виднее. Пусть посидят. Потом бояться будут. А то ведь никакой управы… А навещать — пожалуйста! И вафельки, и печеньице. Сколько угодно, только заявочку заранее подайте.

Вот и все. И никому ничего не докажешь. Отделение для «трудных». Игорь считался «трудным». Наверное, потому, что дважды пытался сбежать. Бегал он и из детдома. Убежал в первый день, убежал во второй, а на третий… попал сюда, в больницу.

В детский дом Игорь был направлен потому, что мать была больна. Диагноз — шизофрения. Была я у них. Мать Игоря — женщина тихая, безответная, часами сидела за кухонным столом, когда обострялось заболевание, и уныло глядела в одну точку. К врачу ее отвела старшая сестра Игоря. Мать положили в больницу, Игоря поместили в детдом. И начались побеги. Привязанность его к семье была воистину фантастической.

Что меня более всего изумляло в детдомовских детях — и было неразрешимой загадкой, так это страстно-нежная привязанность некоторых из них к своим матерям. Например, Бельчиков. О своей лишенной родительских прав матери никому слова дурного не позволял сказать. Называл ее не иначе как «мамочка». Потому его и прозвали Мамочка. Когда у Бельчикова появлялся очередной братик или сестричка, которые рождались один за другим с минимальным интервалом — всего детей в этой разнофамильной семье было пятеро, — он просил меня принести из дома что-нибудь «для маленького»…

Или еще один «трудный» — Олег Ханурин.

Когда я получила отряд, Олегу было четырнадцать лет. Числился он в седьмом классе (большинство ребят именно числились, а не учились).

Олег из тех, кого в школе не видели практически ни разу.

У него была только мать. В дошкольный детский дом Олег попал трех с половиной лет. До того жил с матерью в коммунальной квартире. Как-то соседи обнаружили, что комната Хануриных второй день не отпирается; решили взломать дверь.