Терапевт — страница 27 из 54

— Мне только чаю, — говорю я.

Папа исчезает заварить чаю, студентка исчезает вслед за ним. Эти студенты-поклонники чуть ли не насовсем у него поселяются. Есть в этом что-то скользкое, нехорошее, и я стараюсь гнать от себя мысли о существе его отношений со студентами.

Несколько лет назад папа нашел комнатку на Бишлете, где никто не отрывает его от работы. На кафедре постоянно дергают, сказал он. Мы с Анникой потом сошлись на том, что, наверное, он просто хочет улизнуть от ставших в его доме лагерем студентов. А зачем человеку, который живет один, еще одно место, где он сможет быть один?

— Может, ему хочется иметь возможность переспать с каждой по отдельности, — сухо заметил Сигурд в машине по пути домой. Я на это не ответила.

Помещение, которое занимают «ФлеМаСи», расположено совсем недалеко от рабочей комнаты папы. Если высунуть голову из окна в кабинете Сигурда, можно даже разглядеть окошко в папиной квартирке. Когда речь как-то зашла об этой квартире, я предложила им, раз уж они работают поблизости, иногда ходить вместе обедать. С чего я это ляпнула, даже не знаю; я ведь, собственно, не представляю себе, чтобы они хоть о чем-то сошлись во мнениях. Мое предложение им по вкусу не пришлось, чего и следовало ожидать. Они друг друга недолюбливают. Папа считает Сигурда показушником, единственным содержанием профессиональной деятельности которого является пустопорожняя туфта. Сигурд же всегда взирал на папу с тем же изумлением, что и большинство папиных новых знакомых: он это серьезно? И да, и нет, отвечала я. С папой лучше о подобном не задумываться. Он любит провоцировать. Чем сильнее ты заводишься, тем больший кайф он получает, дразня тебя. Сигурд нашел к папе подход: если он не высовывался, то и папа не трогал его, словно Сигурд — деталь обстановки не в папином вкусе, которую папа терпит ради меня. Открыто они не конфликтовали, и это всех устраивало. Но о том, что они работают поблизости, мы больше не заговаривали; не те у них были отношения, чтобы приглашать друг друга выпить кофе.

Я в кабинете одна; взгляд падает на заголовок рукописи, лежащей на папином столе. «Превентивный эффект наказания плетью. Кросскультурное литературоведческое исследование Вегара Цинермана». Я вздыхаю. Всё по-старому.

Когда мне было четырнадцать, папа опубликовал в газете «Афтенпостен» очерк, в котором ратовал за возобновление применения позорного столба в норвежском правосудии. Мой преподаватель обществоведения спросил меня: этот Цинерман, он вам не родственник? Я тогда впервые осознала, каким его видят другие люди. Потом оказалось, что полемические колонки и статьи он печатал постоянно, еще когда я была ребенком. В молодые годы отец придерживался иных взглядов — почитывал Нильса Кристи[3] и выступал за сведение наказаний к минимуму. Позже он, очевидно, радикально изменил точку зрения. Читая его тексты, я никогда не могу до конца быть уверенной в том, что правильно их воспринимаю, искренен ли он или иронизирует, заостряет ли проблему, чтобы привлечь внимание к парадоксам и лицемерию в жизни общества, или его позиция действительно такова. Особенно активно отец участвовал в обсуждении событий 22 июля[4], громогласно высказываясь по любому поводу в первый подвернувшийся микрофон.

На следующий год после выхода статьи о позорном столбе Анника сказала:

— Знаешь что… Я тут подумала… Я, пожалуй, возьму мамину фамилию. На память о ней.

— Ты больше не хочешь быть Цинерман? — спросил папа.

Я помню, мы сидели в столовой этого дома и ели; папа нес вилку ко рту, но положил ее и вперил в Аннику угрюмый, серьезный взгляд. Анника опустила глаза на салфетку.

— Я уже забываю, как она выглядела, — выговорила она срывающимся голосом.

За обеденным столом воцарилась тишина. Наконец папа сказал:

— Ну что же, дорогая моя. Тебе носить эту фамилию. Выбирай ту, что нравится. Мама была бы рада.

Анника благодарно кивнула. Я заметила, что на глазах у нее не было слез. Она училась на втором курсе юрфака. За неделю до разговора папа поместил в «Дагбладет» заметку «Смертная казнь и уважение к государству».

Мне было сложно с ним тягаться, и я знала, что другого шанса мне не представится.

— Я ее почти совсем забыла, — выговорила я дрожащим голосом. — Я, кажется, лучше помню ее похороны, чем ее саму.

— И ты туда же? — спросил папа, но я не смотрела на него, держала паузу и считала секунды, чтобы не сдаться.

— Ну что же, я понимаю, — сказал он в конце концов. — В любом случае вам, девочки, конечно, приятнее носить одну и ту же фамилию.

Цинерманом звался папин дедушка, польский моряк, который в Лиссабоне нанялся на судно, идущее в Берген, наврал о своем происхождении и выдумал себе эту фамилию. Этим предприимчивым дедом папа невероятно гордился. Ни у кого больше нет фамилии Цинерман. Папа считал ее метой высокой пробы и не замечал, что ставит своих дочерей в неловкое положение. Должно быть, ему было больно, что мы не захотели передать эту фамилию дальше, но не показать нам свою боль было вполне в его духе. Наш выбор он никогда более не упоминал и показывал этим, что уважает его. Мы с Анникой вместе отправились в ратушу, заполнили необходимые бумаги, и дело было сделано.

…Папа возвращается в комнату, оставив где-то студентку. Ставит на кофейный столик перед камином, между креслами, две чашки с чаем. Обстановка в папином кабинете продумана тщательнее, чем в других помещениях дома. Здесь просторно, как в зале; камин, кресла, барный шкаф и так далее. Если потребуется, он несколько дней сможет прожить здесь безвылазно.

— Ну что, — говорит папа, глядя на меня, — как твои дела, девочка моя?

У него ясные зеленые глаза, как у старика или у младенца. Кожа на лице изрезана морщинами, загрубела от непогоды и ветра, гуляющего по вершинам гор и голых скал, которые он покорил в лыжных походах. Улыбка неизъяснимо приветливая, нежная; ни за что не догадаться, что он выступает за смертную казнь и порку кнутом. Вот папа снял очки, закинул ногу на ногу, и его обращенный на меня взгляд говорит: рассказывай, я весь внимание. И мне вдруг страшно хочется заплакать.

Когда была маленькая, больше всего на свете я мечтала о том, чтобы отец позвал меня сюда. Такой чести я удостаивалась нечасто, но время от времени он предлагал мне посидеть в своем кабинете. Иногда заваривал чай, который мы пили, сидя в креслах. Я залезала на свое с ногами и почти все время молчала, боясь разрушить магию мгновения, словно невероятное счастье быть тут вместе с ним могло кончиться, скажи я что-то не то. Отец говорил, а я слушала. Он рассказывал об ученых, которыми восхищался, о великих философах, о решающих битвах византийской империи, о героическом эпосе древней Турции или о сказаниях давно не существующих стран, о которых я и не слыхивала. Я, наверное, не понимала и половины из его рассказов, но это было не важно. Клала голову на спинку кресла, зажмурившись так, что оставались узенькие щелочки, и видела папу какой-то тенью, но вслушивалась в его шершавый, будто кто-то чиркает по нему спичкой, голос.

Теперь, когда мы оба — взрослые люди, папа не забывает спросить, как у меня дела. Вот только забывает выслушать ответ, который должен уложиться в коротенький промежуток времени. То, что мне нужно сказать, я должна втиснуть ровно в этот интервал. Проходит пара минут, и его мысли перескакивают на другое. Я знаю это. И не страдаю. Папа есть папа. Он достиг того возраста, когда человека уже не изменишь. Сейчас его очки лежат на письменном столе, но на переносице у него еще виден их бледно-розовый отпечаток. Вот папа посмотрел на меня, показывая этим взглядом, что передает слово мне, что он весь внимание, и я набираюсь мужества, чтобы произнести слова: Сигурд умер. Покончить с этим. Потом пусть говорит, что хочет.

В старших классах школы я одно время пыталась рассказывать ему о том, что со мной происходит. О подругах, которые уезжали на дачу, а меня с собой не звали. Приходила к нему, когда мне не спалось из-за того, что парень, в которого я была влюблена, встречается с другой девочкой. Но от разговоров с папой мне становилось только хуже. «Да что ты, правда? — говорил он. — Ну-ну, все образуется». Часто отвечал настолько невпопад, что становилось понятно: он вообще не слушает. Занят своими мыслями. Наверняка думает, что все мои страдания — очередная подростковая трагедия, которая сама рассосется… Конечно, так оно и было. Но всякий раз я чувствовала себя такой дурой: ничему-то я не учусь… Всякий раз думаю, что теперь на самом деле важно.

Когда бабушка неожиданно упала и умерла у себя в Хюсебю-скуге, отец решил взять нас с Анникой в круиз. Не спросив нас, просто купил билеты. Три недели в Карибском море. Самолет отправлялся из Осло на следующий день после похорон; наверняка пришлось заплатить целое состояние. Анника была на сносях и заявила, что не поедет ни за что на свете. Поехали мы с папой. Мне круиз тоже пришелся некстати. На носу были экзамены, и почти всю поездку я просидела в шезлонге на палубе, пристроив на коленках экзаменационные материалы. Когда приходило время спать, вспоминала о бабушке, вертелась в постели. Папа тоже спал плохо, исходил корабль вдоль и поперек. Он был очень привязан к своей матери. Не задумывался о том, что может потерять ее, что это случится так внезапно. Бродил туда-сюда, не мог успокоиться. Ему бы в лес или в горы, где его ничто не сковывало… Должно быть, ему было тошно на корабле. Поехал он только ради меня. Думал, наверное, что отдых поможет нам с Анникой пережить горе. Потратил свои накопления на поездку, которая, собственно, оказалась не нужна ни нам, ни ему.

Нельзя сказать, что он не интересуется мной. Но я не знаю, чего от него ждать. И что мне от него надо, тоже не знаю. А я только что потеряла Сигурда, мои силы на исходе…

И я говорю:

— Все хорошо.

А он спрашивает:

— Да? И на работе, и вообще? И с Сигурдом?