Я в состоянии только кивнуть. Чуть дальше, возле стеллажа, висит еще одно фото, более давнее; на нем другой мужчина, в другой форме. Я не хочу его разглядывать, не хочу знать, на какой войне он сражался.
— Сигурд умер, — говорит хозяйка. — Так сказали полицейские.
— Да, — говорю я.
— Вы не ассистентка ему.
— Я его жена.
— А, вот так…
Она несколько раз кивает, раскачивая головой.
— Мой муж уходил в море на несколько месяцев сряду. Я никогда не знала, где он. Не знала даже, вернется ли он.
Наступает тишина. Рядом с еще одним мужчиной в форме висит кортик. Лезвие ржавое, в черных пятнах. Фру Аткинсон курит, закрыв глаза. Вдруг рядом с креслом бьют часы, спрятанные под стеклянным колпаком; она поднимается и говорит:
— Пойду принесу чай. Вы, наверное, с сахаром пьете?
Подойдя к портьере, оборачивается. Вновь окидывает меня взглядом, и ее больные голубые глаза смотрят чуть ли не дружелюбно.
— Вы, похоже, такая милая девушка, — говорит она. — Сигурд Торп был не подарок. Для вас даже лучше, что он умер.
Мы стоим молча и смотрим друг на друга; в глазах фру Аткинсон выражение полнейшего безумия — такие они круглые, такие пронзительные… Ее улыбка с ними не вяжется. Я молчу. Внезапно она отворачивается и уходит. Выпускает портьеру из рук и исчезает. Прислушиваясь к звяканью посуды на кухне, я крадусь к выходу, отпираю дверь и пулей выскакиваю в подъезд. Стараясь не шуметь, закрываю за собой дверь и бросаюсь бегом вон из подъезда, из подворотни. Несусь по улице во весь дух той же дорогой, что пришла. Чуть притормаживаю лишь в нескольких кварталах оттуда.
Я постоянно дома. В обычный день выбираюсь не дальше станции «Нурберг», в супермаркет «Киви». А так сижу сиднем — или в своем кабинете, или в доме. Читаю электронную почту. Смотрю «Фейсбук». Жду Сигурда. Жду пациентов. Жду, чтобы они ко мне обратились. Не проявляю инициативы в поиске — во всяком случае, активно их не ищу. Чувствую, как в горле встает комок: я должна бы, должна бы, должна бы… Денег у нас немного. Я должна бы больше зарабатывать. Должна бы работать так же много, так же упорно, как Сигурд. Не обращая внимания на усталость, отсутствие настроения. Вкалывать без устали.
Я жду Сигурда. Жду, чтобы можно было поговорить с кем-нибудь, побыть вместе. Он возвращается домой поздно, измотанным. Не хочет никуда ходить. Не хочет разговаривать. Хочет только поставить на колени комп и зависнуть в нем. Я пристаю к нему с расспросами. Когда закончится ремонт? Когда будут готовы ванная, коридор внизу, спальня? Лестница? Сигурд говорит: я пашу как ишак, ты не замечаешь? Да и бабла, мол, на все это как-то не замечено. Я начинаю жаловаться на скучные будни. Пытаюсь объяснить, насколько мне одиноко в четырех стенах: топчусь часами на одном пятачке, не с кем словом перекинуться… Сигурд говорит: а тебе бы понравилось, если б тебе в затылок вечно дышал Флемминг и зудел, что все должно делаться иначе? Строит из себя начальника; мнит себя гением предпринимательства только потому, что не совсем еще забыл то, чему его учили на уроках экономики производства в старших классах… Сексом мы с Сигурдом теперь почти не занимаемся.
Как-то вечером я нахожу у него в кармане коробок снюса[7]. Я не шарила у него по карманам, просто взяла в руки куртку, оттуда вывалился снюс.
— Сигурд, — говорю я, — ты жуешь снюс?
Он поднимает на меня пустой взгляд.
— Да.
— И давно?
— Пару месяцев.
— Сколько?
— Ну не знаю, четыре, пять…
Меня разбирает смех. Он молча смотрит на меня, потом спрашивает:
— Что смешного?
Пытаясь перестать смеяться, я говорю:
— Да ничего, не знаю, так просто… Почему ты ничего не сказал?
Сигурд пожимает плечами.
— А что я должен был сказать?
Он не собирался делиться этим со мной. У него нет такой потребности.
Понятно. Больше мы об этом не заговариваем.
Со мной тоже бывает непросто. Утром в ванной меня прорывает: ну и холодина! Скоро зима, вода из душа сосульками замерзнет у меня на подбородке. Мне и хотелось бы быть приветливой. Разговаривать с ним легким и непринужденным тоном, как раньше. Смеяться вместе с ним. Но меня переклинивает. Все это проклятое одиночество…
По утрам, когда Сигурд уходит на работу, я, как привилегированная дамочка, сижу здесь, в собственном доме в Нурберге, смотрю сверху на далекий фьорд. Мне ли жаловаться?
В один прекрасный декабрьский день на меня накатывает. Мы, как обычно, поужинали перед телевизором. Я предлагаю посмотреть кино; «Нетфликс» выложил новый фильм, в «Фейсбуке» его хвалят. Сигурд говорит, что слишком устал. На коленях у него комп; он хочет просто убить пару часов перед сном, играя в компьютерные игры и краем глаза пялясь в тупой телесериал, который ни один из нас обычно не смотрит. «Только не обижайся, правда устал». «О’кей», — говорю я, беру тарелки и отношу на кухню. По дороге задеваю пальцем выступающую над полом планку; мне не очень больно, но я ненадолго теряю равновесие, и одна тарелка летит на пол.
— Сволочь, — говорю я.
Сигурд ничего не говорит. Мне не требуется оборачиваться — я и так знаю, что он сидит, уткнувшись в свой комп, и ничего вокруг не замечает. Я видела его в этой позе тысячу раз. Он не мог ничего не услышать. Я от него в десяти метрах, и тарелка ударилась об пол с грохотом. Но он ничего не говорит.
Каждому человеку хочется, чтобы его любили и уважали, это нормально; но вот когда тебя не замечают, это хуже ненависти. Когда тебя видят не таким, каким тебе хотелось бы, это ладно, это одно дело. Но когда твое существование остается незамеченным? Если ты в лесу аукаешь и не получаешь ответа — ты как, аукал или нет? Если тарелка разбивается, упав на пол, а твой муж ничего не говорит, — она падала или нет? Или дело в том, что на место, которое ты занимаешь, на твое незаметное существование, человек, с которым ты делишь дом и постель, вообще не реагирует? Вот это действительно больно. Эта боль, как рвота, вырывается у меня из глотки, изрыгается из моего рта жалким всхлипом, и я разражаюсь рыданиями.
За те секунды, которые у него уходят на то, чтобы приблизиться ко мне, я успеваю шваркнуть об пол и вторую тарелку, на этот раз с силой, так что мелкие осколки разлетаются по всему полу. Я скорчилась на коленях среди ножей, вилок и осколков грязных тарелок, обхватила плечи руками и громко рыдаю.
— Да что там такое происходит? — спрашивает Сигурд голосом, в котором мне слышится в первую очередь возмущение тем, что я раскокала и вторую тарелку; он будто не видит, как мне плохо.
— Ты дурак, что ли, совсем чокнулся? — ору я. — Тебе ТАРЕЛКА важнее?
А поскольку он не отвечает, добавляю:
— Тебе теперь на меня стало наплевать. Мне кажется, ты меня больше не любишь. Я для тебя — часть обстановки дома, присутствие которой приходится терпеть…
Сигурд опускается на пол рядом со мной. Сначала мы просто сидим, потом начинаем разговаривать. Не о том, что я сказала. А обо всем остальном. Что нам трудно. Что мы устали. Что получилось не так, как мы себе представляли, или, вернее, о том, как наивны мы были, когда сидели на кухне в Турсхове и строили планы на жизнь в нашем новом доме, собирались начать работу на новом месте… Что он устал.
— У меня такое чувство, будто я обманул твои ожидания, — говорит Сигурд. — Я ведь думал добиться успеха…
Говорит, что знает, как мне одиноко, просто ему тяжело признать это. И мы сговариваемся уехать на новогодние выходные. У нас на это нет денег, но мы их раздобудем — одолжим у папы, у Маргрете. За нас, говорим мы. Потому что разводиться гораздо дороже, криво улыбается Сигурд. Это шутка, но не совсем. Мы заходим в Интернет, ищем, рассматриваем фотографии залитых солнцем белых отелей и ярко-голубых бассейнов. Может, туда? Или туда? Первая помощь. На сердце уже теплее.
Четверг, 12 марта: мой бастион
— Слушаю, Арилль, — звучит голос из трубки.
— «Охранное предприятие Арилля»? — спрашиваю я.
Я сижу дома на кухне. Нынешней ночью снова спала в кабинете: отнесла туда надувной гостевой матрас, чтобы хоть не лежать на голом полу, но почти не сомкнула глаз. Чуть не всю ночь всматривалась в темноту и прислушивалась. Два раза вставала и подбиралась к окну — застекленной стене позади кресел — и выглядывала во двор. Дорога возле дома освещена. На отрезке от дороги до дома фонарей нет, но даже у старого Торпа хватило ума приделать лампу к наружной стене дома, и как раз в конус света от этой лампы, на крохотный кружок на земле от нее, я таращусь по ночам. Я слышала шум? Видела человека? Что-то движется в тени за пределами круга? Что-то шевелится в неосвещенных окнах моего дома? Вроде сдвинулась занавеска в гостиной? Уж и не знаю. В руках я сжимаю кухонный нож. Видел бы кто меня сейчас! Подумал бы, что я спятила.
Но что я могу поделать? Снова укладываюсь на надувной матрас; тот чуть проминается под моим весом, скрипит, когда я переворачиваюсь; скрип эхом отдается от стен. Я лежу с открытыми глазами, сжимая в руке нож. Пытаюсь заснуть, но вообще-то просто жду. Чтобы настало утро. Или чтобы что-нибудь произошло. Я не доверяю своим органам чувств. Мне постоянно что-то слышится. То приближаются машины. То металл царапает по металлу, открывая замок входной двери… Мне до сих пор не по себе после визита в темную, затхлую квартиру Аткинсонов, и я знаю: нельзя полагаться на то, что мне слышится. Я не в состоянии уловить разницу между мерещащимся скрипом своей открывающейся двери и скрипом двери соседей.
В половине седьмого я решаю, что опасность миновала: уже утро, если у меня и побывал чужак, то давно ушел. Я не уверена в своих рассуждениях, но моя кабинетная ссылка сводит меня с ума. С ножом в руках пересекаю двор и поднимаюсь на крыльцо. Отпираю дверь, вхожу. Останавливаюсь в прихожей; принюхиваюсь, прислушиваюсь — учую ли я присутствие постороннего, здесь ли он еще? Сжимаю нож обеими руками. Кричу «эй!» — и сама слышу, как жалко звучит мой оклик, робко и неуверенно. Вовсе не как окрик вооруженного домовладельца, готового защищать свои владения.