Терапия — страница 26 из 80

опроса?

* * *

– Вы очень меня разочаровали… – сказал Ульрих, помешивая ложечкой кофе. – Вы оказались одним из тех носителей грязи и безнравственности, о которых говорит нам фюрер. Вы не только погрязли в своей скверне сами – вы еще и нашу нацию туда тянете.

Ульрих аккуратно отложил ложечку и сделал осторожный глоток.

– Что заставляет вас так думать? – спросил я.

Интонационно вопрос прозвучал так, будто обращен не к рассерженному папаше, а к уязвимому пациенту, нуждающемуся в осторожной помощи и деликатной поддержке.

Впрочем, Ульрих и не был похож на рассерженного папашу – он выглядел как владелец небольшого заводика, который рутинно приехал к своему бухгалтеру, чтобы обсудить скучные налоговые дела.

– Мой сын рассказал мне… – сказал Ульрих. – Это вы спровоцировали его поехать в Гамбург. Я достаточно заметная персона в партии. Это из-за вас у меня теперь неприятности.

Он замолчал. Я вспомнил о небольшой царапине, красовавшейся сейчас на боку моего носа – ее оставили очки, когда слетали с лица после удара Тео: очки, кстати, немного погнулись, и мне пришлось потом распрямлять их, так что пусть Ульрих не думает, что неприятности в связи с его сыном возникли только у него.

– Я попросил вас об одном, а вы – за мои же деньги – сделали противоположное, – сказал Ульрих. – Что вы ему сказали?

– Я уже говорил вам – я не вправе давать информацию о пациентах.

Разговор, как я и предсказывал, шел по накатанному руслу. По крайней мере, так мне казалось вначале – до тех пор, пока он не отставил чашку с кофе и не сказал:

– Вы шарлатан. Вы не гипнотизер.

– Я никогда не говорил, что я гипнотизер.

– Какие-то курсы какого-то Фрейда… Я разрушу вашу практику. К вам не придет ни один пациент. Вас арестуют.

В этот момент он уже не выглядел владельцем скучного заводика – он был бледен от гнева, и его кулаки сжались. Я почувствовал страх. Этот человек действительно мог все разрушить.

Ощущение катастрофы нависло надо мной, стало трудно дышать, но тут на помощь пришел свежий ветерок – должно быть, он дул с зеленых холмов Эквадора. На этот раз холмы представились мне в закатных лучах солнца: я шел по ним в высоких сапогах, а в руках нес жестяное ведро. При каждом шаге оно тихо поскрипывало, и это было единственным, что нарушало безмятежную тишину.

В небе надо мной с печальным курлыканьем пролетел косяк ручкокрылых рыб. На горизонте стояли коровы – лениво помахивая хвостами, они безостановочно несли яйца и равнодушно поглядывали на бегущую за мною стайку пестрых куриц – куры обгоняли друг друга, стараясь не отставать: они знали, что сейчас я буду их доить.

– Погодите… – сказал я. – Не надо спешить с выводами… Терапия с вашим сыном еще не закончена.

– Ошибаетесь, – сказал Ульрих. – Она закончена. До встречи с вами мой сын был нормальным парнем. Вы взбаламутили ему голову. Не исключаю, что вы и сами могли приставать к нему, чтобы пробудить эти мерзкие желания. Теперь я вынужден тратить огромные деньги и время, чтобы он не сел в тюрьму…

– Я сожалею о ваших тратах, но…

– Сожалеть недостаточно. Вы заплатите дороже, – Ульрих поднялся из-за стола. – Зря вы ведете себя в Германии как дома. Вы забываете, что вы в гостях. Ну ничего, скоро вы об этом вспомните.

Ульрих повернулся и пошел к выходу из зала. Навстречу ему попался наш официант. Ульрих задержал его и показал на меня:

– Заплатит вон тот господин. Он, кстати, еврей. В ваше заведение можно евреям? Если да, я здесь в последний раз.

* * *

Обычно Рахель покупала муку у Гиммельфарбов, но после того как им разбили стекло, Гиммельфарбы закрылись – как и их сосед напротив. А их соседи слева, Вайсберги, уезжать никуда не собирались – они просто починили витрину и продолжили работать. Но Вайсберги мукой не торговали, а только пекли, поэтому пришлось искать другого продавца, готового делать оптовую скидку.

Раньше, когда она покупала у Гиммельфарбов, они всегда давали лопоухого посыльного – ему было двенадцать. Мука лежала на тележке, а он катил ее за собой. Пока они шли по улице, она рассказывала ему разные истории из жизни фантастических существ – выдумывала их на ходу.

Если ее фантазия иссякала, мальчик продолжал сам – он придумывал легко, и тогда, вдохновленная его фантазией, Рахель включалась снова. Так они и шли по улице – перекрикивая друг друга, толкаясь, споря, умирая от хохота. Если бы кто-то шел за ними и записывал, целая книга приключений получилась бы.

Когда я видел их из окна своего кабинета, то чувствовал некоторую ревность: рядом со мной Рахель никогда не казалась такой счастливой, как с этим двенадцатилетним мальчиком.

Почему бог не дал мне фантазии, как у него? Почему не сделал меня веселым и озорным, почему сделал таким печальным, унылым, скучным? От этих мыслей становилось грустно, я испытывал чувство вины. Почему даже в счастливые минуты я не могу отдаться радости? Что за непонятное горе прячется во мне?

Рахель и Аида в моем присутствии всегда держались в некотором напряжении. Я не хотел этого – я всем сердцем хотел быть легким. Но откуда возьмется легкость, если внутри меня сидит злобный и мрачный Рихард, а не веселый и лопоухий маленький Гиммельфарб?

Однажды я подсмотрел, как Рахель по его просьбе склонилась, чтобы расслышать получше, а этот двенадцатилетний хулиган вдруг воспользовался этим и поцеловал ее. Чужую жену, представляете? Потом он что-то сказал ей. Наверное, что любит ее? Рахель рассмеялась, а он покраснел и убежал. Это стало мне хорошим уроком: вот как следует относиться к своей жене, чтобы оставаться романтичным, – не высказывать ей недовольство за скормленные кому-то пирожки, а целовать, краснеть и убегать.

Сокрушаясь о том, что не удалось сделать мою Рахель счастливой, я представлял себе будущую девушку маленького Гиммельфарба – она ведь появится у него когда-нибудь? Я хотел, чтобы эта девушка была с ним весела и счастлива.

Казалось бы, какое мое дело? Можно было подумать, что счастье какой-то выдуманной девушки способно компенсировать мне несчастье Рахели. В тот момент моя обязанность «сделать» Рахель счастливой не подвергалась сомнению, а «несчастье» Рахели казалось просто фактом.

* * *

Всегда, когда этот мальчик доносил муку до наших дверей, он получал от Рахели конфету – сразу же разворачивал ее и съедал, счастливо закрыв глаза. За исключением единственного дня, когда у его младшей сестры оказался день рождения, – тогда он припрятал эту конфету для нее.

Когда мне маленькому однажды в синагоге подарили конфету, я тоже сразу съел ее, но глаза при этом не закрывал… А этот лопоухий – закрывал… И Тео закрывал, когда конфету подарила ему на пляже мертвая старушка… Что это может значить?

Тео в тот день на пляже было шесть лет. Лопоухому Гиммельфарбу – двенадцать. А мне в синагоге семь… Наверное, закрывают глаза только те, у кого возраст четный. Или делится на шесть. А может, закрывают те, кто получает конфеты от женщин. Мне дал ребе: он был мужчиной… Я не знаю, зачем эти надуманные закономерности лезли мне в голову – наверное, если мой интеллект лихорадочно искал пустые закономерности там, где их нет, значит, его хозяин находился в тревоге и пытался понять, как ему выжить.

Маленький Гиммельфарб, кстати, впоследствии стал большим Гиммельфарбом, и не просто большим, а очень – огромным текстильным магнатом: вот что получается из лопоухих фантазеров. Переехав в США, он, наверное, забыл мою Рахель, которая к тому моменту была уже на том свете. А может, я ошибаюсь, и он не забывал ее никогда.

Сегодня, поскольку Гиммельфарбы были уже закрыты, мы купили муку у кого-то другого, в соседнем переулке. Рахель купила дороже, чем планировала, но не только потому, что закрыты Гиммельфарбы. Можно было пройтись дальше и поискать в переулках дешевле. Но Рахель пощадила меня: я ненавидел хлопоты с продуктами…

Мы шли по улице и тащили муку вместе: Рахель несла один пакет, а я нес два. На повороте в переулок Рахель почему-то остановилась, и на лице ее отразилась нерешительность.

– Давай пойдем другой дорогой, – предложила она. – Утром там машина раздавила крысу, мне не хочется там идти.

Я бросил взгляд на часы. До двух оставалось десять минут, и хотя Рихард сказал, что больше не придет, лучше на всякий случай быть на месте.

– В два часа у меня пациент, – сказал я. – Крысу, наверное, уже убрали.

Рахель кивнула. Мы свернули в переулок. На проезжей части кружком сидели на корточках трое детей лет шести или семи – двое мальчиков в шортах и белокурая девочка с косичками. Они что-то рисовали мелом на асфальте. Что они могли рисовать? Солнышко? Домик? Мне стало интересно…

Они безвозвратно ушли в прошлое – те времена, когда Аида была в возрасте этих милых детишек. Жаль, что в те годы она была мне совершенно неинтересна. Я избегал ее, свалив все родительские хлопоты на Рахель. Теперь я понимаю, что собственными руками украл у себя огромное и безмерное счастье отцовства…

Пытаясь теперь вернуть его, я испытывал тягу к чужим маленьким детям, к их интересным словечкам, странным построениям фраз, любопытным мыслям. Развитие детской личности завораживало меня, вызывало восхищение и восторг…

А тогда, когда у меня у самого такая же личность развивалась прямо в доме, я почему-то решил, что родительство – дело женское, а мужчина должен уходить из дому и зарабатывать деньги…

Почему мы живем только один раз? Даже в театрах есть репетиции – несмотря на то что в театрах дети рождаются тряпичные, а не живые. Почему не придумана машина времени, чтобы можно было хотя бы на минутку вернуться в прошлое и поцеловать там любимое маленькое существо?.. Ладно, в следующей жизни буду умнее.

Проходя мимо детишек, я заглянул к ним в круг. Оказалось, они сидят вокруг той самой мертвой крысы, которую утром видела Рахель. В руках у девочки был мел. Крыса была обведена двумя пересекающимися треугольниками, образующими шестиконечную звезду, и получалось, что крыса лежит в самой середине. Девочка подняла на меня чистый светлый взгляд, в котором отражалась небесная голубизна мира, и со знающим видом пояснила: