Терапия — страница 28 из 80

– Вырос, – сказал отец.

– Да… Давно не виделись, – сказал я.

– Как там мама? – спросил он. – Все еще злится на меня?

– Нет, больше не злится, – легко сказал я.

Отец удивленно посмотрел на меня.

– Совсем? – спросил он.

– Совсем, – сказал я.

Отец недоверчиво усмехнулся.

– Что это с ней? – спросил он.

– Умерла, – сказал я.

Он изменился в лице. Встал из-за стола, посмотрел на меня, стал растерянно ходить по кабинету.

– Шутишь? – спросил он.

– Не шучу, – сказал я. – Ее больше нет.

Отец молчал.

– Давно? – спросил он.

Я не ответил.

– Я знаю, тебе нужна помощь, – сказал он наконец. – Я помогу тебе.

– Спасибо, – сказал я.

Он помолчал, потом вдруг бросил взгляд на часы.

– Извини – у меня сейчас совещание будет.

– Конечно. Я ухожу. – Я пошел к двери, открыл ее, оглянулся.

Отец стоял за столом и смотрел на меня.

– До свидания, – сказал я.

– Нет, – сказал он.

– Что – нет? – не понял я.

– Нет, – повторил он.

Я догадался, чего он хочет, – вытянул руку вперед и спокойно сказал:

– Хайль Гитлер.

Отец довольно улыбнулся, тоже вытянул руку.

– Хайль Гитлер!

Доктор Циммерманн

Ткань, которую я держал в руках, волной заползала в швейную машинку. Рахель сидела за ней и шила.

– Держи повыше… – попросила она.

Я не любил шитье, мне не нравилось держать ткань, но у меня было свободное время, а у Рахели нет.

– Куда подевались пациенты? – спросил я. – Даже фрау Зальцер перестала приходить. Она ведь умрет, если не узнает, почему всю ночь в полосатом купальнике плавала в нечистотах.

Рахель многозначительно усмехнулась. Я это заметил.

– Я знаю, о чем ты подумала, – сказал я. – Но ты не права. Если человеку нужна помощь, он пойдет и к еврею.

– Люди не будут доверять тем, о ком плохо пишут в газетах, – ответила Рахель.

Она поднесла нитку к зубам и разорвала ее.

– У меня не идет из головы эта крыса, – сказала она. – Сегодня ночью мне приснилось, что это была я.

– Ты?

– Да. Лежала в луже крови на асфальте, а потом убежала.

– Ура, у меня появилась новая фрау Зальцер… – пробормотал я.

– Новая фрау – это всегда волнует, – сказала Рахель.

Я усмехнулся.

– Нам надо уехать, – сказала Рахель.

– Как ты себе это представляешь? – спросил я.

– Что тут представлять? Едем на вокзал, садимся в поезд.

– И куда этот поезд едет?

– Не знаю, – сказала Рахель. – Надо поездить по посольствам. Гиммельфарбы же как-то уехали?

– Гиммельфарбы не психоаналитики.

– Что ты имеешь в виду?

Я почувствовал непонятное волнение, раздражение, мне стало трудно дышать.

– Пекари требуются везде, – сказал я. – А я работаю в пространстве немецкого языка. Немецкого искусства. Немецкой культуры. Немецких традиций. Немецкой мифологии. Все это требуется мне для работы с пациентом.

Рахель молча шила, и я не понимал, слушает ли она меня.

– В своей профессии я дышу немецким воздухом, – продолжил я. – Стою на немецкой земле, понимаешь?

Рахель молчала, я почувствовал непонятную злость, обиду.

– Если не смотреть в документы, то я и сам немец, – сказал я. – Настоящий немец! Я знаю немецкий лучше, чем они! И немецкую историю знаю лучше! Я знаю немецкого пациента, понимаю его с полуслова – я его чувствую! А француза, британца, американца – не чувствую!

– Это просто страх, – усмехнулась Рахель.

– Это не страх! – сказал я. – Своей профессией я привязан к Германии! Мне некуда эмигрировать! Куда мне эмигрировать?

– Да хоть куда… – бросила Рахель, занимаясь своими нитками.

– Нет такого посольства, – сказал я.

– Ну нет, значит, нет… – тихо сказала Рахель и продолжила шитье.

Я в растерянности смотрел на нее. Она мирно и спокойно шила. Мне стало страшно. Она так легко и равнодушно отдала себя во власть моего решения; ее жизнь, жизнь нашей дочери – все было отдано в мои руки. Мне стало жарко.

* * *

Однажды Манфред Бурбах с женой Эльзой повезли нас с Рахелью на их машине на загородный пикник. Это было пару лет назад. За городом машина вдруг заглохла. Это произошло прямо на железнодорожном переезде. Манфред благодушно хмыкал и дергал за какие-то ручки. Мы были уверены, что вот-вот поедем. Тут из-за поворота появился поезд. Он несся на большой скорости. Машинист заметил нас – его гудок вопил истошно и непрерывно. Сделать было уже ничего нельзя: выскочить из машины не успевали, а поезд не успевал остановиться. В следующие секунды мы должны были погибнуть. Аида оставалась дома одна, и я в эту минуту подумал о ней. Белый от ужаса Манфред сжал рычаг, Эльза в ужасе закрыла лицо.

– Ну все, – тихо и спокойно сказала Рахель, мягко положив свою руку поверх моей.

Это ее спокойствие, полная покорность неизбежному, способность просто и тихо сформулировать правду потрясли меня тогда. Это спокойствие потрясало и теперь, когда ей сказали, что посольства такого нет, и поэтому никто из нас никуда не уедет.

Манфреду в тот день так и не удалось завести мотор, но в последние мгновения на стартере машина все-таки выползла из-под поезда, благодаря чему нас ударил не поезд, а волна воздуха вокруг него. В тот день вся ответственность была на Манфреде – за рулем был он. А сегодня за рулем я, и это было мне не по силам.

– С нами ничего не случится, уверяю тебя! – воскликнул я.

Рахель молча шила.

– Мы совершенно не похожи на евреев! – сказал я.

Рахель продолжала шить.

– Мы не ходим в синагогу, не живем в еврейском квартале, не носим пейсов и шляп! Мы никого не дразним своим еврейским видом!

Я с жаром, один за другим, предъявлял ей признаки нашей отдаленности от еврейства, внутренне наделяя эту отдаленность волшебным свойством гарантии нашей защиты от надвигавшихся несчастий.

Но трудно было понять, убедил ли я Рахель, и не менее трудно было понять, убедил ли я себя: очень уж лихорадочно что-то внутри меня продолжало поиск новых, свежих аргументов.

– Наши соседи – немцы… Они любят нас! – сказал я. – Они не будут стоять в стороне и спокойно смотреть, если нас…

– Что ж, хорошая колыбельная, – спокойно сказала Рахель. – В университете тебе ясно дали понять, почему тебя не взяли.

– Дело не в еврействе, – возразил я. – Курсы психоанализа Фрейда – это не то образование, которое уважают в научном сообществе.

– Ты просто не хочешь видеть правду, – сказала Рахель.

– Пойми, я не могу уехать! – воскликнул я. – Не могу прервать терапию с живыми людьми, не могу бросить тех, кто находится между жизнью и смертью!

– Но у тебя никого не осталось, – сказала Рахель.

– Они вернутся! – воскликнул я.

– Они не вернутся, – спокойно сказала Рахель.

– Твоя тревожность съедает тебя, – сказал я. – Ты постоянно драматизируешь. С чего нам уезжать? Какая-то крыса… По-моему, нас никто не убивает.

– Атмосфера, – бросила Рахель. – Очень трудно в этом жить.

– Да, атмосфера… восторга не вызывает, – согласился я, – но я тем не менее научился дышать ею. А знаешь, почему? Потому что мне есть ради чего! Я работаю! Вспомни Ницше: «Тот, кто знает “зачем”, преодолеет любое “как”». У тебя нет никакого дела, нет увлечения, нет цели, нет идеи. Ради чего ты живешь? Целыми днями готовишь, стираешь, моешь, печешь пирожки, пересаживаешь цветы в горшках… И это все? Это жизнь? Скажи мне, от чего ты убегаешь?

Рахель молча шила.

– Найди себе смысл, – сказал я. – Пойми, чего тебе хочется. Займись чем-нибудь. И тогда ты увидишь, что атмосфера потеряла для тебя всякое значение – ты научишься дышать любым воздухом.

Рахель молчала.

– Любые оскорбления станут пролетать мимо тебя, – продолжал я. – Вся окружающая нас гнусная реальность покажется тебе прекрасной, вот увидишь. Надо всего лишь знать, ради чего!

Рахель молчала, а я спокойно ждал – был уверен, что мои аргументы сильны, и ей никуда не деться: она обязана согласиться со мной и с Ницше.

– А если кто-то хочет просто печь пирожки? – осторожно спросила Рахель. – Такой человек не имеет права жить и ничего не бояться?

Я растерялся, и даже Ницше сейчас отказывался защитить меня.

– А Аида? – тихо продолжила Рахель. – Наша радостная, веселая девочка… Она тоже должна научиться переступать через мертвых крыс и не видеть шестиконечные звезды, нарисованные на дверях врагов Германии? Она тоже обязана разыскать в себе великую идею, чтобы ей стало легче пропускать оскорбления мимо ушей?

* * *

Эти старые дубовые доски, которыми был выложен пол в коридоре синагоги, надеюсь, помнили меня маленького – мне тогда было лет семь, я быстро полз по доскам на четвереньках, в ужасе спасаясь от очень и очень страшного бородатого раввина, который полз вслед за мной с угрожающим львиным рыком.

– Я рад, что вы пришли, но не рад, что вы заходите так редко, – в ответ на мое приветствие сказал его сын, после смерти отца тоже ставший раввином. – Ваш отец, в отличие от вас…

– Да, он приходил чаще… – согласился я.

Я заходил сюда не то чтобы редко – в последнее время не заходил вообще. Раньше редкость моих приходов объяснялась тем, что у меня были какие-то собственные отношения с богом, и мы общались один на один без чьих-либо регулирований и ритуалов – например, я мог сразу и вдруг начать обсуждать с ним свою проблему, даже не попросив прощения, что отвлекаю, и даже не проговорив текста, написанного кем-то заранее, – текста, в котором пышно и витиевато напоминалось бы ему, что он владыка вселенной, и в котором подробно и тщательно перечислялись бы и все другие его титулы, а после – многочисленные причины его величия, а потом – все его достижения и заслуги – одним словом, все то, о чем ему и без меня хорошо известно.

А потом исчезло и это – я перестал общаться с ним вообще. Мне почему-то никогда не приходила в голову идея попросить его о чем-нибудь. Если я попрошу, а он не выполнит – это могло родить во мне обиду на него, чего мне не хотелось.