Терапия — страница 31 из 80

– Ну, держитесь, христианские младенцы – сейчас я выпью всю вашу кровь!..

Ослепленный бахромой на глазах, расставив руки, кривя страшную рожу, рыча, я бросался за ними во все стороны сразу – преследуя то одного, то другого, то третьего, и эта переменчивость в направлениях атаки не позволяла никого схватить.

Дети были в восторге, они орали и с хохотом разбегались в разные стороны. Возможно, это были те самые дети, что сидели в тот день в переулке вокруг крысы, но ручаться не могу – бахрома мешала видеть. Наконец удалось схватить кого-то за рукав.

– Вот чью кровь я сейчас добавлю себе в мацу! – грозно закричал я, содрал с головы шарф… и тут оказалось, что кровь этого человека я добавлять в мацу, скорее всего, не буду. Передо мною стоял Тео.

– Здравствуйте, доктор… – тихо сказал он. – Простите меня за ту сцену в парке… Я был не в себе.

– Пойдемте в кабинет… – сказал я.

Его ватная походка, опущенная голова, старательное избегание встречи со мной взглядом, а до этого – еле слышный тихий голос, должны были обозначать его безмерное чувство вины и неловкости за тот день в парке, когда он помешал мне спокойно отведать воду с лимоном.

При входе в квартиру Тео покосился на шестиконечную звезду, нарисованную на моей двери.

– Может, вам стоит стереть это? – тихо спросил он.

– Да, может быть… – согласился я.

И, подумав, добавил:

– Знаете, я могу, конечно, стереть… Но не думаю, что это будет иметь значение.

Я сам не понимаю, почему так ответил. Вопрос – стоит ли мне стереть эту звезду – должен был бы стоять передо мной иначе: «Какого черта я уже второй день не стираю эту звезду?»

* * *

Тео продолжал сидеть в кресле для пациентов, и к этому моменту он уже раз десять извинился за сцену в парке и раз двадцать пространно объяснил, что был не в себе, нисколько себя не контролировал, ничего теперь не помнит и поэтому был бы мне очень признателен, если бы я воспринял ту ситуацию так, будто это не он, а кто-то другой. Этот другой в тот день и сбил с меня очки и шляпу.

Я, разумеется, встретил в парке именно Тео, а вовсе не кого-то другого. Но чтобы лучше понять мои последующие действия, надо учитывать, что я уж никак не меньше пятнадцати минут находился у Тео в заложниках: самым немилосердным образом он продолжал свои бесконечные извинения, и я не меньше его страдал от его чувства вины.

Очень хотелось свободы, и я покорно признал, что это был не Тео, а кто-то другой. Извинения Тео сразу же прекратились, и каждый получил то, что хотел: я – свободу, а он – новое право хамить.

В возникшей тишине уместно было бы поговорить с Тео о его готовности перенести ответственность за то, что произошло в гостинице, на кого-то другого – например, на меня. Я ведь не был полицейским, не врывался в его комнату, не наставлял его на грешный путь возлежания с мужчиной. В отличие от его отца я не указывал Тео, как ему жить, – всего лишь предложил прислушаться к тому, чего он хочет в действительности. Но в парке получил по башке именно я.

Думаю, причина переноса ответственности была в следующем. Тео многие годы воспитывался в несамостоятельности, в страхе, неверии в свои силы, в осознании своей ничтожности. Пережив вторжение юных эсэсовцев, он осознал полную неспособность выжить в этом страшном мире.

В отчаянии Тео мысленно обвинил в своем бессилии отца – именно тот многие годы держал сына в клетке, защищал от опасностей, не давал принимать самостоятельных решений, не давал видеть их последствий, мешал становиться осторожным и мудрым.

Всесильный отец Тео сам был осторожным и мудрым – вместо Тео. Он сам увлеченно защищал сына от всех ужасов мира и был вполне доволен своей ролью. Однако в критическую минуту он не оказался рядом – не ворвался в номер гостиницы вслед за маленькими злобными юнцами, не прогнал их, не защитил сына.

Они ведь сразу ушли бы – отец мог показать свое волшебное удостоверение, наплести про секретную агентурную работу, которую здесь ведет его сын по особому заданию фюрера. Но отец в эту важную минуту почему-то был где-то в далеком Берлине…

«Предательство» отца вызвало гнев Тео, но гневаться на Ульриха было слишком опасно: Тео жил с ним под одной крышей, зависел от его настроения, денег, возможностей и связей. Вдобавок Ульрих был физически силен и немилосердно требовал от Тео участвовать с ним в боксерских тренировочных поединках: Тео знал силу отцовской боксерской перчатки – она могла легко отбить желание гневаться.

Итак, после многих лет жизни под пристальным и строгим взглядом опытного, авторитетного и не иссякающего источника мудрых указаний, Тео оказался в ситуации, когда этот источник вдруг разделился надвое: одна его часть осталась там, где и была, – в домашнем кабинете отца, а вторая возникла в кабинете некоего доктора Циммерманна.

Я, правда, был достаточно мягок, но мягкость дополнялась отцовской строгостью до сих пор не снятого со стены бородатого Вильгельма Вундта, а также пугающей старой тетрадью, в которую за Тео записывается каждое его неосторожное слово.

К тому же Тео был приведен ко мне отцом, который стал инициатором терапии и платил за нее: это делало мой кабинет продолжением отцовского, а меня – агентом отца. Сыграл свою роль и мой возраст – близкий к возрасту Ульриха.

В тот момент в парке Тео еще не знал, что его отец давно уже не платит за терапию; впрочем, не знает и сейчас, но большого значения это не имеет. Вот почему свой гнев на отца Тео в тот день в парке так легко перенес на меня – на образ, близкий к отцовскому, но намного более безопасный.

* * *

Сейчас, только что выпутавшись с моей помощью из долгих вязких извинений, Тео рассказывал, как побывал в тюрьме у Курта. Тео так ждал этой встречи с другом, но ничем хорошим она не кончилась.

– Я разочаровался в нем, – сказал Тео. – Я понял, что у нас с ним просто нет ничего общего. Наши отношения оказались иллюзией. Я что-то напридумывал себе, Курт мне вначале нравился, но теперь я увидел его в истинном свете. Как я раньше этого не видел?

– Он в тюрьме? – спросил я.

– Да, я же сказал вам… – в недоумении поморщился Тео.

Его лицо скривилось в той же досаде, в какой скривилось какое-то время назад лицо его отца, когда тот впервые рассказывал мне о досадной ущербности своего Тео.

– И вы ничем не можете ему помочь? – спросил я.

– В первую очередь не хочу, – подумав, сказал Тео.

– Не хотите?

– Нет. Я обнаружил, что он мне неприятен. Он слишком прост для меня. Он безвкусно одевается. У него мышление как у всей бедноты: ненависть к богатым. Мне с ним скучно.

– Раньше он вам нравился.

– Да, это странно. Наверное, я был слеп.

– Может быть, вы сейчас специально обесцениваете его? – предположил я.

– Зачем?

– Чтобы отсоединиться от его страданий. Чтобы легче было пережить то, что он в тюрьме, а вы ничем не можете помочь.

Тео вдруг покраснел, в его глазах заблестели слезы.

– Курт сам во всем виноват! – крикнул он в волнении.

Я терпеливо молчал. Тео задыхался.

– Я пришел к вам, чтобы мне стало легче! – в гневе сказал он и вскочил с кресла. – А с вами стало еще хуже!

Я решил, что настала минута без промедления снять очки: они могли снова случайно погнуться – от удара кого-то, кто будет ужасно похож на Тео, но это, разумеется, будет ни в коем случае не Тео.

– Зачем вы так делаете? – в слезах крикнул Тео и, к моему счастью, в волнении быстро ушел из кабинета.

Я остался один. Отложив тетрадь, поднялся из кресла, взял лейку, стал поливать цветы. Я заметил, что у герани засох лист, оторвал его.

– Зачем я так делаю?.. – пробормотал я, повторяя вопрос Тео. – А затем, что в парке ты погнул мне очки, а твой отец давно за тебя не платит.

Разумеется, я был зол на Тео – за то, что он сбежал. Мне было что сказать ему. Впрочем, мои мысли не пропали: я высказал их своей герани.

– То, что Курт оказался в тюрьме, – это страшное потрясение для Тео, – сказал я. – Тео по-настоящему страшно – он легко может представить себя на месте Курта. Но Тео не гневается на тех, кто посадил Курта в тюрьму, – он гневается на самого Курта. Почему?

Если Тео разгневается на юнцов с фотоаппаратами, на новые ужасные законы, на Третий рейх, это вынудит Тео признаться себе, что мир страшен и опасен и неопытный слабый Тео тоже может в любую минуту оказаться такой же жертвой, как Курт – с теми же синяками, в такой же тюрьме, а потом в концлагере, где его будет ждать принудительная кастрация или смерть.

Именно это и есть настоящая реальность. Но Тео совершенно не готов к такой реальности – она для него слишком опасна, слишком страшна и невыносима.

Вот почему Тео хочет убежать из нее в какую-нибудь другую, менее страшную. И для бегства у Тео есть прекрасный способ – надо всего лишь не фокусироваться на юнцах с фотоаппаратами, на законах и на Третьем рейхе. Надо забыть обо всем этом. Надо сфокусироваться на Курте. В произошедшем надо винить только Курта. Это он вел себя неправильно. Это он щеголял по городу, выставляя гомосексуальность напоказ и начисто забыв об осторожности.

Курт был неосторожен, как крыса, которая неправильно перебегала дорогу и была раздавлена машиной. Если бы крыса проявила осторожность, она не погибла бы даже в том случае, если бы была еврейкой. Не надо концентрироваться на том, что наступили времена, когда машины давят именно еврейских крыс. На другом надо концентрироваться – крысы сами должны стать осторожнее. Сами как-то измениться. Это отлично поможет им выжить. Даже в такие времена, когда гибнут именно еврейские крысы.

Крыса сама виновата, что стала жертвой. И Курт виноват точно так же.

Тео, например, совсем не такой, как Курт. Тео не будет себя так вести – он будет осторожнее. Он будет с уважением относиться к опасной силе, и тогда она его не тронет. Он, например, спрячется под одеялом, закроет глаза и вообще не будет вылезать из-под него. А руки снаружи. И никакая беда его не коснется.