Терапия — страница 34 из 80

– Это ты меня убиваешь, – тихо сказала Аида, вытирая слезы.

– Я?..

– Зачем ты посоветовал Рихарду пойти к его отцу? Что ты в этом понимаешь? Зачем ты лезешь в чужую жизнь? Его отец растоптал мать Рихарда! Это из-за него она умерла!

– Из-за него? – удивленно спросил я.

– Да-да, из-за него! Рихард не хочет общаться с этим подонком!

– Ну хорошо, не хочет, значит не хочет. Но почему он не говорит об этом спокойно? – спросил я. – Ситуация осознана, решение принято – откуда эмоции?

Аида молчала.

– Все не так просто, доченька, – сказал я. – Он хочет пойти к отцу. Очень хочет. Но запрещает себе хотеть.

Аида молчала.

– С Рихардом тебе всегда будет тяжело, – сказал я. – Ты веселая и легкая. Он убьет в тебе это. Всю радость убьет. Ты не потянешь эту тяжесть. Такие, как ты, часто связываются с такими, как он. И умирают.

Некоторое время мы молчали. Внезапно Аида повернулась ко мне – впервые за время разговора.

– Папа, мне страшно… – сказала она. – Нас никто не любит… Я никому не нужна… Никто не подойдет ко мне… Я не найду никого другого…

Я встал и вышел… А через некоторое время вернулся с маленькой деревянной темно-зеленой коробочкой в руках – той самой, что стояла у меня на прикроватной тумбочке. Открыв крышку, я показал Аиде то, что лежало внутри. Аида посмотрела. Из глаз ее сразу же потекли слезы. Я аккуратно закрыл коробочку и бережно убрал ее в карман. Аида протянула ко мне руки. Я склонился к ней, и она обняла меня.

– Папа, спасибо… – сказала она.

Я скромно молчал.

– Я от него устала, – сказала Аида. – Больше не хочу этого постоянного напряжения… Все, я решила. Я его забуду. Я его вычеркиваю. Навсегда. Его больше нет. Папа, мне легче дышать стало. Спасибо тебе. От тебя пахнет хлоркой. Это почему?

Поцеловав дочь, я вышел из комнаты.

Рихард

Особенно впечатлила повязка со свастикой: удивительное сочетание красного, черного, белого – самых категоричных и решительных цветов на свете, не допускающих никаких полутонов и возражений. Я стоял в своей комнате перед большим зеркалом в щеголеватой эсэсовской форме и думал о том, что если решу сейчас прогуляться по улице, и мимо меня снова проедет та сверкающая открытая машина со светловолосыми девушками, и одна из них мне снова помашет, то я, пожалуй, легко помашу в ответ…

Эта форма мне очень нравилась – гораздо больше, чем грязно-рыжий фартук на рыборазделке. Фартук давно уже следовало забыть: столько времени прошло в нашем центре подготовки СС – зачем я до сих пор помню тот фартук?

Большинство ребят в центре были из сельской местности. Из городских только двое – я и еще один парень. Сельские нас недолюбливали – считали высокомерными умниками и недостаточно мужественными неженками. Впрочем, за гомосексуальные поползновения, не поднимая шума, тихо отчислили мужественного сельского парня, а не изнеженного городского.

Впрочем, все эти маленькие противостояния между городскими и сельскими существовали только вначале – командирам очень скоро удалось создать дружеский дух, и все мы донельзя возлюбили друг друга: сельские – городских, а городские – сельских.

Дружеский дух, однако, не помешал мне втайне продолжать насмехаться над сельскими простаками, которые как воздушные шары раздулись от гордости и важности – после того как наши командиры объяснили, что мы – тщательно отобранные лучшие биологические экземпляры высшей человеческой расы и теперь являемся элитой германского общества, а также его надеждой, его передовым отрядом, пользующимся особым доверием лично фюрера.

Сельские, как я заметил, стали после этих слов чаще смотреть на себя в зеркало и получать от своего отражения большее удовольствие, чем раньше.

Вообще-то, зря я насмехаюсь – мне тоже ужасно нравилось быть элитой, и после слов командира я тоже стал намного больше нравиться себе в зеркале.

Разумеется, я считал удачей, что оказался в СС. Удачей оказалось и то, что подошел мой рост – должно было быть не меньше ста восьмидесяти сантиметров. В СС брали только большую рыбу.

Правда, во мне было всего сто семьдесят девять, но во время измерений я ослабил опору на пятки и от этого чуть возвысился. Несмотря на то что пятки от земли так и не оторвались, врач заметил трюк, но закрыл на него глаза и, пристально взглянув на меня, в журнале написал сто восемьдесят.

С доказательством арийского происхождения тоже пришлось повозиться, но я поездил по архивам, а отец оплатил эти поездки. Очень помогло то, что он наконец официально и документально задекларировал отцовство. Он уже прошел тщательную расовую проверку ранее, и теперь вся возня пришлась только на линию матери.

С мамой пришлось изрядно помудрить, потому что там, похоже, в четвертом поколении проскользнул какой-то еврей. Но документ плохо сохранился, и в дело вмешался отец. У него везде были друзья, и в архивах тоже, и иногда эта дружба приводила к внезапной слепоте архивариусов.

Самым печальным оказалось то, что в первые же месяцы мне не удалось выполнить нормативов по стрельбе, в результате чего я был переведен в менее романтичные связисты, а потом и вовсе в интендантскую службу.

– Эта форма вам очень идет, господин Лендорф! – послышался восхищенный голос моей домовладелицы.

Я оглянулся. Она смотрела через приоткрытую дверь моей комнаты – я постоянно забываю закрывать ее. Интересно, почему? Это случайность?

Доктор Циммерманн когда-то сказал, что моя странная забывчивость запирать дверь могла быть связана с тем, что в детстве у меня не было своего пространства, и я навсегда усвоил, что не имею на него права.

Хозяином моей комнаты мог быть кто угодно – другой человек, или пустота, или даже черная плесень, но только не я сам. Мама ломала дверные замки в мою комнату, а также замок в дверце моего шкафчика – все, как у Тео, как я узнал впоследствии. Даже эти мелкие моменты детского прошлого оказались у нас похожи, хотя мы с ним, два брата, росли в совершенно разных семьях.

Мама всегда лазала по моим карманам, свободно хозяйничала в школьном портфеле, а что касается моего тела… Когда я был маленьким, она с криками и насилием заталкивала в меня еду. А когда я стал подростком, она взяла в привычку критически рассматривать и нюхать мои трусы в моем присутствии. Невзирая на мои просьбы, она лично вела меня в душ, где собственноручно мыла мне интимные места, объясняя это тем, что если я буду мыться сам, то помоюсь плохо.

Мне не хочется об этом рассказывать, но иногда настойчивые движения ее рук возбуждали меня помимо воли, и тогда она принималась кричать на меня и упрекать в порочности. В такие моменты она хватала ковшик, быстро, словно на пожаре, набирала в него ледяную воду, лила мне на член, и возбуждение проходило. Мамины руки при этом дрожали от возбуждения, она отчего-то злилась, прятала глаза, а впоследствии старалась не встречаться со мной взглядом.

Если она не успевала набрать ковшик, и мое возбуждение заканчивалось естественным образом, определенным природой, она делала вид, что не замечает этого. Со временем, по мере моего взросления, так стало заканчиваться все чаще, по вечерам она стала тянуть меня в душ все злее и истеричнее, а ковшик вскоре вовсе исчез как из ванной, так и из наших с ней отношений.

В такие моменты мне было очень стыдно… Однажды, когда я немного подрос и понял, что происходит, я с силой оттолкнул ее. Она отлетела к стене и больше ко мне не приставала. С тех пор я мылся только сам.

* * *

Вот как по-разному у нас было с Тео: брат позже рассказал мне, что отец всегда требовал от него держать руки поверх одеяла, а моя мама нисколько этого не требовала – наоборот, ее руки самостоятельно делали все необходимое, чтобы моим рукам под одеялом не осталось никакой работы. Вот как много хлопот приносят родителям их непослушные порочные мальчики. Почему их не убивают сразу же – при рождении?

С самого раннего детства при каждом удобном случае мама говорила мне, что наши комнаты, в которых мы в тот момент жили, – это не мое, и я здесь никто, а единственная хозяйка тут она, и это означает, что она может вышвырнуть меня на улицу в любую минуту.

Я всегда был твердо убежден, что, если я в школе потеряю ключ, наша дверь никогда больше для меня не откроется. Я останусь на улице: никому внутри я не нужен.

Этот страх потерять ключ остался до сих пор – даже несмотря на то, что никакого ключа у меня теперь нет, где бы вы меня ни представили: нет его ни у старика в доме престарелых, ни у покойника с волосами и ногтями. Может, поэтому я и не запирал никогда дверь своей комнаты?

Оказывается, страху потерять ключ вовсе не требуется ключ: вполне можно бояться потерять то, чего у тебя давно нет…

Голос домовладелицы вывел из воспоминаний – обратно в реальность.

– Как называется ваша новая должность? – спросила она.

Я поправил повязку со свастикой, с торжеством полюбовался своим новым обликом: эта форма была моя и только моя.

– Интендант, – сказал я, глядя в зеркало. – Я интендант.

– Значит, вы больше не будете работать в морге? – уточнила она.

Я усмехнулся. Буду ли я работать в морге. Разумеется, нет. Люди в такой форме не работают в моргах. У них есть собственная, свободная, никем не навязанная жизнь, и они являются ее единственными хозяевами.

Те, кто надел эту форму, – теперь люди особые, высшие из высших: они больше не занимаются глупыми и мучительными поисками какого-нибудь индивидуального смысла жизни – они доверили эти поиски государству, объединившему самых высококачественных людей планеты. И это замечательное государство легко предоставило высшим из высших прекрасный и ясный смысл жизни – выполнять величественные, масштабные задачи, направленные на улучшение всего человечества.

Более мелкие задачи для этих привилегированных людей теперь унизительны. Они больше не занимаются удалением каких-то там кишок из рыбы, или перекатыванием покойников с места на место, или возделыванием полей, или выпечкой хлеба. Этим занимаются те отсталые формы жизни, те низшие ступени эволюции, кто все еще в фартуках, – примитивные, одноклеточные, земноводные, хордовые. Такие, как покойный Гюнтер, или как моя покойная мама, или как еврейский доктор Циммерманн, который, если глаза меня однажды вечером не обманули, моет теперь посуду в небольшом ресторанчике. Нет, я теперь не с ними.