Те, что остались евреями, просто не захотели для себя лучшей доли, а значит, их устраивало быть изгоями. Им, наверное, просто нравилось оставаться мишенями для зла – как, например, моему папе, который по необъяснимым причинам никак не стирал с нашей двери нарисованную кем-то шестиконечную звезду. Впрочем, во всем остальном папа почему-то старался выглядеть как подчеркнутый немец. Что за странная избирательность? Что ж, это его личный выбор, а я не обязана ему следовать.
На душе оставались некоторое неудобство и досада: родные люди – бабушки, дедушки – по-прежнему находились в сумрачном и заскорузлом еврейском мире – тесном, пахнущем луком, слишком обособленном, закрытом, а теперь еще и опасном.
С ними по-прежнему могло случиться что угодно – никто не знал, чего ждать от будущего. Но я молода и хочу жить, а выбор каждый делает сам. Если жизнь потребует обрезать связь с дедушками и бабушками, я должна буду это сделать: природа ведь не хочет, чтобы я умерла вместе с ними? Кто вправе обвинить меня в том, что я хочу жить?
Когда мы вышли из оперы, было уже совсем темно. Мы бесцельно побрели по улице. Некоторое время я от волнения не могла разговаривать. Когда это состояние прошло, я сказала:
– Я в таком восторге… Как тебе пришла в голову эта прекрасная идея?
– Увы, это просто случайность… – сказал Рихард. – Отец и его жена пойти не смогли и отдали билеты мне.
Он помолчал и добавил:
– Сегодня я был в опере впервые в жизни.
– Ты не шутишь? – спросила я.
– Нет. Мама иногда водила меня в цирк.
– Цирк… И как тебе?
– Мне там не нравилось, – сказал Рихард. – Но я понимаю это только теперь.
Мы помолчали, и он добавил:
– Интересно, каким бы я был сейчас, если бы с детства рос в этой красоте… В этом странном мире… интереса к человеческим чувствам.
Я украдкой бросила на него взгляд и подумала, что, если он испытывает потребность в красоте и если ему хочется, чтобы человеческими чувствами кто-то интересовался, значит, еще не все потеряно – его природа сильна, и слишком расстраиваться на тему неудачного детства ему, наверное, не стоит.
Подобные мысли с недавних пор сопровождали меня постоянно. Когда живешь под одной крышей с психоаналитиком, поневоле начинаешь мыслить как он. Папа ведь даже бутерброда не может съесть, не проанализировав, как положена на него колбаса, и не определив по положению этой колбасы, насколько рано потеряла девственность бабушка того, кто эту колбасу бросил на хлеб. Не только я, но и мама, и Рихард, и другие, кто общался с моим папой, заражались от него азартным интересом к самому себе, поневоле начинали мыслить и говорить как он.
Когда мы свернули в темный переулок, за поворотом оказалась группа солдат и несколько евреев в пальто с желтыми звездами – солдаты проверяли у них документы.
Я бросила взгляд на Рихарда и увидела, как он напрягся. Мы прошли мимо, Рихард ускорил шаг, а я, чуть отойдя от опасного места, присела на корточки, чтобы завязать шнурок – он давно надоедал мне.
Позже я думала о том, почему именно здесь мне понадобилось завязать этот шнурок. Вечером того дня я сказала Рихарду, что подсознательно создавала условия, чтобы он вмешался и спас меня.
Он ответил, что охотно верит в это – ведь он и сам вел себя примерно так же, когда связался с еврейской девушкой, – при этом зная, что влиятельный папа способен вытащить его из любой беды.
Да, папа способен спасти, но не факт, что он включится в спасение. Именно в этом для Рихарда оставалась неясность – спасет ли папа? И ради прояснения Рихард целенаправленно, хотя и неосознанно, создавал ситуацию, в которой папа будет вынужден принимать решение.
Здесь Рихард упомянул своего брата Тео – я о нем ничего не знала, я вообще не знала, что у него есть брат. По мысли Рихарда, Тео тоже создал подобную ситуацию – Рихард не стал вдаваться в детали о том, какую именно, – в которой отец должен был принимать решение: спасать ли ему Тео.
Рихард рассмеялся и сказал, что это похоже на соревнование братьев – кому из них удастся наделать папе больше проблем, чтобы вынудить его спасать именно этого, а не того сына.
Однако кое-что в этих провокациях спасения оставалось для меня неясным. Ситуация с Рихардом понятна: он так нуждался в отцовском внимании, ему так важно было проверить, нужен ли он кому-нибудь на белом свете, что он готов ради этого даже нарушать закон о расовой чистоте, рискуя свободой, карьерой, а может быть, и жизнью.
Но у меня ведь, как и у Тео, были мама и папа. Они любили меня. Если бы солдаты меня задержали, родители были бы не в силах помочь. Попытка помочь, возможно, даже убила бы их. В качестве спасителя оставался только Рихард. Но если я действительно хотела проверить отношение ко мне Рихарда, как я могла сбросить со счетов чувства моих родителей? За отказ носить звезду меня могли отправить в концлагерь – я об этом знала. Почему же я сбросила со счетов то, как будут переживать эти события родители? За что я хотела отомстить им?
Разве я чувствовала себя такой же ненужной, лишней, забытой и брошенной, каким чувствовал себя Рихард? Нисколько! Учитывая любовь родителей ко мне, имела ли я право так рисковать? Или наши неосознанные решения не спрашивают нас, имеют ли они на что-то право?
Не заметив, что я села и вожусь со шнурком, Рихард ушел дальше…
Один из солдат обратил на меня внимание, отделился от группы, не спеша подошел ко мне…
– Ваши документы, – сказал он.
Я растерялась. Как смеет он требовать документы у абсолютно светловолосой немецкой девушки, которая так долго красилась, а теперь в праздничном настроении возвращается домой из оперы? Оперы, где все так возвышенно и прекрасно, а главное – где более тысячи блистающих бриллиантами красивейших людей, не подлежащих никаким проверкам, только что считали эту девушку абсолютно своей?
– Мне еще раз повторить? – не слишком приветливо сказал солдат.
Я оглянулась в сторону Рихарда. Он тоже оглянулся, увидел около меня солдата, поспешил обратно.
– Проблема? – спросил он, подходя к нам.
– Эта женщина – еврейка, – сказал солдат.
Рихард в раздражении достал из кармана и показал солдату удостоверение:
– Вы с ума сошли? Она со мной!
Солдат бросил взгляд на удостоверение.
– Извините, – тихо сказал он, отдал честь и ушел.
Мы с Рихардом, взяв друг друга под руки, пошли дальше.
Некоторое время мы молчали.
– Мир интереса к человеческим чувствам… – пробормотала я, когда первый испуг отпустил меня. – Где он? Только на оперной сцене…
Рихард молчал.
– Этого солдата, наверное, тоже водили в цирк… – сказала я.
Рихард усмехнулся.
– Знаешь, – сказала я, – твоя мама, пожалуй, правильно тебя воспитывала. Опера мешает выжить.
– Не расстраивайся, – Рихард обнял меня. – Мы выживем.
После ночи любви Рихард быстро уснул, а у меня не получилось. В любви Рихард был нежен и очень осторожен. В его новой квартире это происходило совсем по-другому – он стал более уверенным, раскованным, озорным. Почему? Потому что у него теперь есть эта квартира? Потому что мы оба оказались воодушевлены волшебным миром оперы? Или все же дело в том, что он сегодня спас меня?
Почему в том переулке он не заметил, что я отстала? Почему оказался так далеко впереди? Он же видел эту группу солдат. Он не мог не понимать, что меня нельзя оставлять там одну. Он решил, что ничего не случится?
Рабочий день тянулся ужасно медленно. Опять эти хмурые, тщательно выбритые старухи с тяжелыми папками в руках. В интересах защиты Германии от внутренних и внешних врагов эти старухи с неиссякаемым энтузиазмом скакали целый день где-то вверху по стремянкам, то и дело сверкая панталонами. Сегодня они перемещались так резво, что мои глаза не успевали следить за ними – хотя выпил я вчера совсем немного.
Я не мог поверить, что работа с мертвыми пыльными папками совсем недавно увлекала меня, казалась важной, а похвала отца казалась вполне достойной наградой и ценилась дороже получаемых за работу денег.
Теперь, утратив всякий интерес к наведению порядка в маленьком отделе огромного муравейника имперской рейхсканцелярии, я апатично сидел на стуле, смотрел в окно, считал минуты и никак не мог дождаться, когда вернусь домой, где меня ждет мое чудо, мое счастье, моя Аида. Я почему-то боялся, что она может исчезнуть: я приду, а ее нет – квартира пуста.
Зачем вообще я хожу на работу, если у меня есть Аида? Зачем мне деньги, зачем этот мундир, зачем отцовские похвалы, зачем привилегии? Пусть на работу ходят те, у кого нет Аиды. Каждая минута, проведенная без нее, украдена у меня безвозвратно.
Вообще, уходить утром на работу, покидать дом и драгоценных близких способны только те, для кого эти близкие совсем не драгоценны. Если у вас есть тот, кто действительно дорог, ну скажите: как можно отделиться от него на целых восемь часов? Вы оправдываете это зарплатой? Вы спрашиваете: «Что мы будем есть?» А ничего вы не будете есть. Просто будете сидеть обнявшись, пока не умрете – от счастья, от любви и от голода.
Набравшись решимости, я пошел к отцу в кабинет, чтобы отпроситься сегодня раньше. Дверь кабинета оказалась открытой, я вошел, но он даже не заметил меня – сидел за столом вполоборота ко входу с телефонной трубкой в руках.
– Нет, не надо никакой свадьбы, – тихо говорил он. – Пусть женятся по-тихому, иначе будет много разговоров. Да, кстати, и еще кое-что по поводу лишних разговоров. Нужно узнать, в какой тюрьме держат этого парня. Разыщите мне его.
Я попросил, и отец отпустил меня. С его стороны это было очень мило. В течение многих-многих лет он давал мне столько свободы, сколько моей душе угодно. Надеюсь, его не слишком затруднило добавить к этим годам еще денечек.
Моя новая квартира была маленькой, но уютной. Я почти не платил за нее – наибольшую часть оплачивало ведомство. Когда я вошел, моя любимая Аида сидела в кресле, свернувшись калачиком, – она что-то шила. Я повесил китель на крючок и подошел к ней.