Терапия — страница 48 из 80

– Я же хотела пришить звезду, – сказала Аида. – Но он вырвал ее у меня из рук. Он не дал мне ее пришить.

– Не дал? Он? – удивилась Рахель. – Но почему он тогда упрекает тебя, что ты с ним только ради этого?

– Ему нравилось спасать Аиду, – вступил в разговор я.

– Почему? – спросила Рахель, обернувшись ко мне. – Разве он не понимал своего риска?

– Потерять ее было для него еще большим риском, – сказал я. – Он хотел стать для нее жизненно необходимым. Аида была дорога ему.

– Так дорога, что он прогнал ее всего лишь из-за каких-то переглядок с пустым местом? – спросила Рахель.

– Папа сейчас объяснит тебе, что Рихард прогнал меня не из-за Юргена, а из-за страха потерять меня. Верно, папа? – сказала Аида.

Я молчал.

– Впрочем, какой Рихард? – усмехнулась Аида. – Нет больше никакого Рихарда… Как там моя комната? Она все еще моя?

Рахель кивнула. Аида поднялась со стула и пошла спать. Впрочем, в эту ночь она не спала. Когда я заглянул к ней в четвертом часу, она сидела в пижаме в своей кровати и, напевая что-то веселенькое, пришивала к черному пальто шестиконечную звезду. В окно заглядывала луна. Увидев меня, Аида улыбнулась и сказала:

– Смотри, папа, какая луна сегодня желтая – как звезда на моем пальто. Если сощуриться, луна становится шестиконечной, ты пробовал?

Я удивился и попробовал – звезда действительно стала шестиконечной. Я рассмеялся и потрепал Аиду по голове.

– Не пора ли потребовать у нее документы? – улыбнулась Аида, кивнув в сторону луны.

Рихард

По моим расчетам, если тогда ей было около двадцати, то теперь ей около тридцати пяти – ведь прошло лет пятнадцать. Она ввела меня в маленькую уютную гостевую комнату. За окном была видна ночная терраса, а за ней лес. Пока Рогнеда обсуждала что-то со служанкой, я оглядывал комнату.

Я не возражал бы, чтобы эта гостевая комната перестала быть гостевой, а стала бы моей навсегда. Чья-то продуманная забота о чувствах того, кто окажется в этой комнате, потрясла меня и опрокинула: пространство как будто излучало музыку, хотелось обо всем забыть, в душе росло чувство восторга и благодарности – это был мир волшебного сна о чем-то прекрасном и удивительном.

У нас с мамой никогда не было интерьера, который излучал бы такую нежную мелодию. Маме приходилось тащить с улицы любую мебель, которую отдавали ей соседи. У нас оказывались предметы, друг с другом не сочетаемые: они никогда не думали, что окажутся вместе.

Соседям-дарителям мама была благодарна. Одновременно она их ненавидела: бесплатному вроде бы надо радоваться, но это был поток непрерывного эстетического оскорбления.

Ненависть моей матери к подаренным бесплатным оскорблениям перекидывалась на их дарителей. Но поскольку дарителей следовало любить, ненависть оказывалась под запретом. Она накапливалась, билась в истерике, искала выход и наконец находила единственного, на кого можно было напасть безнаказанно – маленького меня.

Именно такая комната, как эта отцовская гостевая, должна была быть у меня с самого детства. Почему у меня ее не было? Разве не должен любой малыш иметь право не только на черепа и кости, но и на любовь и красоту?

Вдруг я вспомнил то удивительное состояние в опере, куда я вместе с Аидой недавно пришел впервые в жизни. Там тоже меня окружала любовь – она струилась красотой пространства, красотой пришедших туда людей, звуками волшебного человеческого голоса.

Почему мама водила меня в цирк, но не водила в оперу? Зачем приучала меня к миру клеток, кнутов, барьеров? Окриков, запретов, ограничений. Жестокого насилия, безжалостного беспрекословного подчинения, абсолютного презрения к чувствам живых существ.

Неужели она не знала, что ребенок, насмотревшись этой дряни, потом сформирует свой мир именно из того, к чему привык, – из грубостей, унижений, плеток? Разве такой жизни хотела она для своего солнышка?

* * *

Сейчас, когда я оказался в потустороннем мире, детские обиды больше не тревожат. Но вот что любопытно: со времен разделения труда, образования мануфактуры, изобретения конвейерной ленты у человечества появилась возможность получать больше комфорта ценою гораздо меньших усилий. Человечество бешено разбогатело. Почему же тогда у человечества на дне его обширного кармана не нашлось несколько сраных медяков на оплату того, чтобы каждый маленький человек вне зависимости от возможностей и приоритетов его мамы узнал, что на свете существуют опера, театр, музей?

Почему этот мир умных и взрослых людей оставил маленькое существо наедине с неприглядной картиной бедности, подлости, склок, насилия, а также ежедневной, обыденной, повсеместной шизофренией?..

Какое право этот мир теперь имеет что-то от него хотеть? Например, нравственности, этики, миролюбия, психиатрического благополучия?

Неужели уделить в свое время внимание маленькому мальчику стоило бы обществу дороже, чем потом многие годы содержать для него тюрьму Ландсберг в Баварии – ту, в которой я впоследствии сидел?

Это невнимание к малышу можно объяснить только одним – нежеланием общества жить. Да, желанием погибнуть. От рук этого мальчика. Правда, в этот раз расчет не оправдался – мальчик убил не всех. Но это не проблема – мальчики продолжают рождаться.

* * *

Гостевая комната принадлежала не кому-то, а моему собственному отцу. Отец – мой, значит и комната – моя. Эта комната была лучше, чем нынешняя моя квартира, которая была моей лишь условно: СС скупо обставило ее по своему вкусу, а какой вкус может быть у казенных старух в панталонах.

Из гостиной доносилась тихая печальная фортепианная музыка. Это играл Тео – его пальцы перебегали по клавишам с удивительной быстротой.

Я совсем не любил Тео – считал его соперником и неблагодарным баловнем несправедливой судьбы. В те моменты, когда он хамил отцу, мне хотелось просто убить его: я никогда не позволил бы себе нахамить своему богу. По какому праву он позволяет себе то, что не могу позволить себе я?

Но в те минуты, когда Тео, чуть склонив голову набок, наигрывал на фортепиано свою печальную мелодию, мне хотелось подойти к нему, обнять, заплакать и сразу же быстро уйти из этого дома навсегда – чтобы никогда больше не омрачать жизнь Тео своим присутствием.

– Итак, это твоя комната, – с улыбкой сказала мне Рогнеда после того как служанка ушла. – Вот твоя кровать. Надеюсь, ты в ней поместишься?

– Конечно, – улыбнулся я в ответ.

– Ты так вырос… – сказала Рогнеда, мельком оглянувшись к двери. – Превратился в настоящего мужчину.

Она прикоснулась пальцами к моему лицу, и вдруг повела их по шее и груди.

– У тебя девушка есть?

– Уже пару часов как нет, – улыбнулся я.

– Да, ты теперь не тот маленький мальчик… – весело усмехнулась Рогнеда.

– Который ест из собачьей миски? – легко пошутил я.

Рогнеда сразу же прекратила ласки, помрачнела.

– Забудь, – сказала она. – Не надо вспоминать это…

Рогнеда выглядела заметно расстроенной, и я пожалел о своих словах.

Быстро попрощавшись, Рогнеда сразу же ушла – я даже не успел извиниться. Наверное, не случайно: какая-то другая часть меня и не собиралась извиняться – наоборот, она мстительно радовалась тому, что Рогнеда расстроилась.

* * *

Оставшись наконец один, я упал на кровать и раскинул руки. Я снова мысленно представил свою берлинскую квартиру: слепящий белый свет, светлый шкаф, из которого Аида достает сейчас свои вещи. Я был уверен, что она еще там. В этот момент я понял, что я идиот – надо немедленно выпрыгнуть из этой удобной кровати, оттолкнуть волшебную, никому не нужную красоту и как можно быстрее мчаться обратно в город…

Именно это я и сделал – вскочил и начал лихорадочно собираться. Я решил, что паду Аиде в ноги, буду целовать их, заливать слезами, просить прощения, плакать, плакать, плакать…

Аида была единственной во всем вселенском холоде, и это особенно чувствовалось здесь – в красивом холодном доме отца. Как я мог оттолкнуть ее? Что за бес в меня вселился?

Собрав вещи, я вышел из комнаты. Дверь в гостиную была приоткрыта. Я старался пройти бесшумно, но доносившиеся оттуда раздраженные голоса заставили остановиться и прислушаться.

– Ты не смеешь меня обвинять! – послышался взволнованный голос отца. – Я спасал тебя!

Стоя за приоткрытой дверью, я заглянул в щель. В гостиной увидел пьяного Тео – он плакал, размазывая по лицу слезы. В его руке была открытая бутылка вина.

– А меня ты спросил? – крикнул Тео. – Я хотел, чтобы меня спасали?

– Ах, ты не хотел? – зло рассмеялся отец. – Тогда почему не пошел в суд? Почему не разделил с этим пацаном вину?

Тео замер в растерянности, но быстро нашелся.

– Потому что ты давил на меня! – закричал он, вытирая слезы. – Ты кричал про репутацию семьи!

Отец рассмеялся, но ничего не ответил. Он просто стоял и насмешливо смотрел на Тео. Тот внезапно сник.

– Ты прав, – тихо сказал он. – Я смешон. Я должен был вмешаться. Я просто побоялся тюрьмы. Я полное ничтожество.

– По поводу ничтожества – абсолютно согласен, – усмехнулся отец.

Я испытал неприятное чувство: с одной стороны, меня всегда радовали конфликты Тео с отцом; но сейчас мне было жалко Тео.

Забрав со стола свою книгу, отец быстро вышел в коридор и столкнулся со мной.

– Рихард? – удивился он. – Что ты здесь делаешь?

– Отец, мне надо ехать… – сказал я. – Я буду ночевать у себя.

– Не придумывай, – категорически сказал отец. – Сейчас ночь. Утром я отвезу тебя в город.

– Меня не надо везти, у меня же машина, – сказал я.

– Твоя машина сегодня ночью может мне понадобиться, – сказал отец. – Тебе придется остаться.

Мне показалось, что он соврал: с чего вдруг ему понадобится моя машина, если у него под окном стоит собственная?

– Иди в свою комнату, – сказал отец.

Я решил, что сейчас подчинюсь ему, а немного позже, когда все в доме уснут, все же уеду. Я вернулся в гостевую, лег на кровать в одежде, оставив вещи нераспакованными.