Да, я играла в немку, и это может вызвать насмешку. Но что еще, кроме этого, мне было делать? Как иначе я должна была действовать? Приехать на берег, броситься в море и плыть через пролив в Британию? Убежать от родителей в глухой лес, выкопать там землянку, питаться ягодами и корнями, ловить мышек и зайчиков и печь их на костре? Я? Домашняя берлинская девочка, которая привыкла ходить по милым улицам родного города, стуча звонкими каблучками и помахивая футляром со скрипкой? Девочка, которая привыкла расчесывать по утрам перед зеркалом длинные волосы, а вечером приходить в милой пижамке в гостиную и целовать на ночь своих маму и папу?
Я думала, что поезд будет пассажирский, ведь многих действительно сажали в такие поезда, но для нас почему-то подали товарный. В темноте деревянного вагона с большим трудом можно было различить лица людей – соседей с улицы, папиных знакомых из синагоги.
Людей в вагон набилось много, но внутри все равно стояла тишина. И в этой тишине чей-то древний дедушка постоянно спрашивал:
– Что происходит? Куда мы едем?
Самого дедушку я не видела, а слышала только его недовольный скрипучий голос.
– Откуда я знаю? – отвечал ему другой голос – молодой, женский.
– Как ты можешь не знать? – не унимался дедушка. – Ты покупала билет?.. Мы разве собирались куда-то ехать?..
– Папа, отстань! – Женщина начинала раздражаться. – Нам сказали, что нас куда-то везут!
Я оглянулась и наконец увидела их: старенький отец и рядом – его дочь с маленьким ребенком на руках.
– Кто нас везет? – строго допрашивал дед. – Куда? Почему ты молчишь?.. Я могу получить ответы на свои вопросы?..
– Папа, ну откуда я знаю? – злилась женщина. – Ну не знаю я!
– Что значит не знаю? – разволновался дед. – В таком случае я отказываюсь ехать! Я не собираюсь ехать неизвестно куда! Где моя Хана?
– О господи, папа! – с досадой воскликнула женщина. – Мама умерла! Два года назад!
– И мне не сказали?
– Тебе говорили об этом сто раз!
Дед подавленно замолк. Наверное, он испытывал чувство вины за свое беспамятство. Однако уже через минуту вина улетучивалась, и он спрашивал снова:
– Что происходит? Почему мы в этом вагоне? Ты покупала билет? Мы разве собирались куда-то ехать?
– Папа! – закричала женщина. – Я больше не могу это слышать!
Мне стало жалко деда: не потому, что он потерял память – это было как раз очень кстати для нашей ситуации, – а потому что на него раскричалась дочь. Удерживать в своей голове информацию он уже не мог, а испытать горечь оттого, что на него кричат, был вполне способен.
Непонятно, зачем природа, отключив что-то одно, не отключает и все остальное. Интересно, при какой глубине памяти еще может существовать человеческая личность?
Еще пока мы были на станции, какой-то солдат сказал, что нас депортируют в Польшу. Если у нас не будет права возвращения в Германию, и в Польше мне предстоит состариться, неужели меня тоже ждет в будущем подобное беспамятство – как у этого дедушки?
Я понимала, что незнакомой женщине сейчас трудно: у нее на руках спал маленький ребенок. И ей было совсем не до полубезумного деда – дополнительной обузы, если и драгоценной, то бессмысленной, не имеющей никакой возможности что-то логически сопоставить, понять или даже просто принять к сведению…
Я подсела к деду и тепло обняла его.
– Дедуля, хватит волноваться… – мягко сказала я. – Куда мы едем? Да не имеет значения! Просто едем. Все равно мы уже здесь и выйти не можем, а значит, и волноваться нет смысла, ты согласен?
– Ты кто? – Дед подозрительно посмотрел на меня.
– Ты меня не помнишь? – спросила я.
Дед молчал. Мы с ним виделись впервые, но я знала, что после моего вопроса он промолчит. Ему будет стыдно, что он забыл меня, но кто я – этого он не спросит.
Хотелось успокоить его, и я чувствовала, что во мне есть для этого необходимые силы, которых уже нет у его истерзанной дочери.
Дед молча покосился на меня, что-то обдумал, пожевал во рту, спросил:
– Можно узнать, куда мы едем?
– Скорее всего, едем мы туда, где ты встретишься со своей Ханой.
Наш диалог слышал весь вагон. Кто-то нервно рассмеялся. Деду, видимо, моя фраза совсем не показалась жестокой – он сжал мою руку и попросил:
– Посиди со мной… Не уходи.
– Не уйду, мой золотой… – сказала я. – Никуда нам друг от друга уже не уйти.
В вагоне кто-то снова рассмеялся. Боковым зрением я увидела взгляд папы – он смотрел на меня с удивлением и интересом. Мама смотрела так же. Я примерно понимала, почему они так смотрят. Они привыкли видеть во мне маленькую девочку, нуждающуюся в заботе, и вдруг сегодня в критических обстоятельствах я неожиданно предстала перед ними такой, какой они меня никогда не видели: спокойной, зрелой, сильной – настолько, что я оказалась способна дарить спокойствие и силу кому-то еще.
А чему тут удивляться? Я всегда была такой. Просто они этого не знали. Жизнь была устроена так, что у меня не находилось возможности проявиться: сначала меня опекали родители, потом опекал Рихард… Сначала я была в роли послушной дочери, а потом – в роли послушной девушки, игравшей роль эрзац-немки и потому нуждавшейся в постоянной охране и защите… Собой я никогда не была. Зато сегодня около нашего дома, а потом в грузовике, а потом в этом вагоне впервые в жизни на глазах у родителей возникла ситуация, когда я получила возможность быть такой, как есть.
Не хотелось бы упоминать здесь эту мелочь, но около нашего дома при посадке в грузовик папа немного описался – я увидела, что его штаны потемнели. Но, к счастью, когда он бросил на меня быстрый испуганный взгляд, я уже смотрела в другом направлении. Теперь, когда мы уже много часов провели в вагоне, его штаны высохли, никаких следов не осталось, и мне от этого легче – он до сих пор не знает, что я что-то видела. И никогда не узнает. А если он спросит, я ни за что не признаюсь.
Рядом со мной сидела девочка лет одиннадцати. Ее мама попыталась погладить дочь по голове, но девочка резко сбросила материнскую руку, повернулась к родителям и зло прошептала:
– Почему я должна трястись тут вместе с вами в этом вонючем вагоне? Почему меня сюда забрали? Всего лишь потому, что я ваша дочь? Но я не с вами, я с подружками, я сама по себе! Я не такая, как вы, я отдельно, у меня своя жизнь, вам понятно?
В ответ на фразу дочери родители лишь подавленно переглянулись – они не проронили ни слова.
Я стала думать об этой девочке. Мне было ясно, что ее биологическая природа хочет, чтобы девочка выжила любой ценой. Если цена требует отделиться от родителей, предать их, оттолкнуть, даже столкнуть в пропасть, значит – это надо сделать.
Доказательств, что этот вагон идет на смерть, ни у кого из нас не было. Но страх чувствовали все, в том числе девочка. Если бы ей было сейчас не одиннадцать, а четыре, она просто прижалась бы к любимой маме и спокойно, с безграничным детским доверием отправилась бы туда, куда приведут рельсы. Но девочке было одиннадцать.
Мать снова попыталась обнять дочь, но та снова оттолкнула руку матери, отвернулась. Я с печальной улыбкой наблюдала за девочкой – в какой-то мере я видела в ней себя. Я, правда, не вела себя сейчас со своей мамой настолько «биологически», но я значительно старше, чем эта девочка. Уже не только биологическая природа хозяйничает во мне.
Если бы девочка сбежала из вагона и выжила, впоследствии она бы, к радости биологической программы, нарожала бы детей. И даже назвала бы их именами погибших родителей. Вот как все было бы прекрасно.
Но с годами и десятилетиями девочка становилась бы все менее «биологической» и все более непонятно какой – космической, вселенской, вечной. И когда эта космическая вселенская старушка вспоминала бы, как она отталкивала руку своей еще живой тогда мамы и с искривленным от злобы лицом кричала ей, что у них нет ничего общего, – ей, наверное, становилось бы очень больно.
Дверь в квартиру оказалась почему-то открыта, внутри никого не было. Я прошел в кухню. Здесь жена доктора кормила меня пирожками. Теперь тут было мертво: никаких пирожков, никаких ароматов, никакого тепла.
Из кухни я привычным маршрутом прошел в кабинет. Покосившийся Вильгельм Вундт висел теперь на одном гвозде, но его наклонность к земной оси никак не уменьшила его строгость, научность и бородатость.
Вот здесь раньше стояло старое и очень неудобное кресло. Я вспомнил, как хотел из него сначала убежать, а потом приспособился: это стало единственным местом на земле, где я был кому-то интересен. Теперь на месте кресла зияла пустота.
Из кабинета я прошел в спальню. Здесь доктор показывал мне свой беспорядок и рассказывал, почему он в юношестве хотел покончить с собой. В тот день это ввергло меня в неловкость, испугало, а теперь мне даже нравилось об этом вспомнить – кусочки детства доктора казались бесхитростными, наивными, а образ доктора как тогдашнего запуганного подростка стал мне теперь близок и понятен.
Из спальни я перешел в гостиную. Камин на месте. На полу перед ним когда-то сидели мы с Аидой: я показывал ей свои сухожилия и довольно интересно о них рассказывал – убалтывая девушку, молодой человек просто обязан быть интересным. Окно оказалось открытым – точно как в тот день, когда мы прогоняли через него дым…
Послышались шаги. Я оглянулся. В комнату вошли двое солдат. Не обращая на меня внимания, они внесли какую-то мебель, коробки с вещами.
Появилась женщина – дорого одетая, полноватая. Она что-то бросила солдатам, и они ушли в соседнюю комнату. Женщина с недоумением посмотрела на меня:
– Извините, вам что здесь нужно?
– Ничего, – сказал я. – Я искал прежних жильцов. Я не знал, что они переехали. Вы не знаете, где они сейчас?
– Не знаю, – сказала женщина. – Они не переехали. Их депортировали. Они евреи.
Она оглянулась к солдатам – те появились из соседней комнаты с коробками в руках.