Терапия — страница 55 из 80

Слава богу, все это быстро кончилось, и теперь я шел под ласковыми лучами солнца по огороженной колючей проволокой территории, вокруг меня был удивительно чистый сельский воздух, которым легко дышать. Я нес в руках свернутый в рулон матрас. Навстречу попался солдат; я спросил его, где казарма, он показал вперед, я поблагодарил.

В казарме были обычные деревянные нары. Я выбрал хорошее место, расстелил матрас: внутри оказалось белье, подушка, одеяло.

– Новенький? – послышался чей-то голос. – Держи!

Я оглянулся, увидел двух улыбчивых солдат – один из них бросил мне маленькую шоколадку; это было неожиданно, но я поймал ее.

– Спасибо! – сказал я.

– Я Георг, – сказал солдат и показал на напарника: – А это Хорст.

– Рихард, – сказал я.

Хорст приветливо кивнул, жуя травяную соломинку.

– Столовая вон там, – сказал Георг. – Обед через полчаса. Сегодня мы с Хорстом дежурим на периметре. Вечером, если хочешь, прошвырнемся в город. А завтра у нас футбол, приходи на поле – мяч погоняем!

С этими словами Георг и Хорст ушли.

– Спасибо!.. Рад познакомиться! – с запозданием крикнул я вдогонку.

Оставшись один, я развернул и съел шоколадку, и она оказалась очень вкусной. Смяв обертку и сунув в карман, чтобы не мусорить в казарме, я продолжил застилать постель.

Радостно, что вокруг теперь нормальные, дружелюбные, веселые и красивые парни моего возраста, простая сельская атмосфера. Мне вспомнился Берлин. Почему там все было так мрачно? Почему вместо сверстников меня окружало всякое старичье – Гюнтер, доктор Циммерманн, Гудрун, Лошадь, отец, его боевые старухи? Куда подевались все молодые ребята?

Глядя на этих красивых парней, Георга и Хорста, я понял, что они такие же, как я, и мы легко поймем друг друга.

Мне хотелось поскорее поиграть с ними в футбол, поскорее сдружиться, и чтобы у нас начались смешные дурацкие розыгрыши, неприличные шутки, и чтобы мы поскорее пошли куда-нибудь танцевать, и чтобы нашли там каких-нибудь простых, легких, веселых девчонок – таких, с которыми можно поездить на велосипеде, побегать наперегонки в поле, покупаться в озере, завалиться в сено, выпить пива.

Мне захотелось таких девчонок, у которых не было бы никакого ума, а была бы посередине мозга только одна извилина, и чтобы с помощью этой извилины они думали бы о том, какой красивый перед ними сейчас парень и как бы сделать так, чтобы поскорее насладиться с ним тем, чем наградила его природа.

Я хотел поскорее забыть все сложное, тяжелое, неприятное, что было в моей жизни: зачем я насобирал себе это? Доктор Циммерманн ведь ясно объяснил, что моя мама только и делала, что обучала меня страдать, чем-нибудь мучиться, а жизнь воспринимать как непрерывный поток трудностей и несчастий. Я с детства напитывался этим воздухом, я приучил себя дышать им – он стал для меня естественным, и ни о каком другом воздухе я даже не помышлял.


Я вдруг понял, что мне смертельно надоел мир Берлина с его вязкими проблемами. Я был счастлив, что уехал. Перемена обстановки – это волшебство: как удивительно она прочищает мозги! Казалось бы – перед глазами всего лишь другие деревья, другая трава, другое озеро, другие домики и другой воздух, но какой свежий взгляд на жизнь оно рождает! Это уже не просто другая жизнь – это другой я!

Вместе с осознанием усталости от Берлина возникло чувство обиды на доктора Циммерманна – почему он не сказал мне, что я живу слишком сложно, слишком тяжело, и что все это не мое? Почему скрыл самое главное?

Если он действительно хотел, чтобы побелка с его потолка больше не сыпалась к нему в тарелку, почему он не сказал мне простую вещь – что я юный, свободный и легкий пацан, и я не должен нагружать себя дурацкими тяжестями и слишком много задумываться? Почему не сказал, что задумываться надо когда-нибудь потом, в старости, а сейчас надо жить – проще, легче, веселее?

Доктор Циммерманн

Двери вагона с лязгом открылись. Внутрь брызнул слепящий свет.

– Приехали! Вылезай! – послышалась команда снаружи.

Делая мелкие шажки в плотной толпе, мы с Рахелью медленно продвигались к выходу. Где-то здесь неподалеку была и Аида, но сейчас она в другой части вагона – мы ее не видели.

– Куда нас привезли? – тихо пробормотала Рахель.

– Наши страхи… – сказал я. – Люди до сих пор не могут понять их. Я напишу об этом книгу. Я помогу им перестать бояться. Неизвестности. Смерти. Одиночества. Себя. Свободы. Пауков. Крыс. Евреев.

– И вон того света… – сказала Рахель. – Который там, снаружи. Почему ты заговорил о страхах? Тебе страшно?

* * *

Счет дням я потерял достаточно быстро, а потом даже не испытывал в нем потребности. Мы работали на стройке. Некоторые заключенные месили цементный раствор, а я был среди тех, кто носит кирпичи. Они были очень тяжелыми, надо брать сразу большую стопку, моим позвонкам это ужасно не нравилось. Но спина – это ведь не только позвонки, но еще и кожа, а кожа эта оказалась ужасно чувствительна к ударам палки. Кожа и позвонки без конца друг с другом спорили о том, кому из них полагается меньше боли. Меньше кирпичей – больше боли коже, больше кирпичей – больше боли позвонкам. Договориться между собой они так и не смогли.

Вокруг стояли охранники – капо[3] и эсэсовцы. Мне ужасно хотелось рассмотреть их лица, это был острый профессиональный интерес, и знаете, больше всего я страдал не от боли, а оттого, что нельзя поднимать глаза на надсмотрщиков.

Да, некоторые из них – самые настоящие звери. Но я с раннего детства почему-то не мог обвинять людей. Я как будто родился с врожденным изъяном – у меня начисто отсутствовала железа, которая вырабатывает в человеческом организме гормон обвинения.

Я, помню, еще ребенком интуитивно чувствовал, что причиняемое людьми зло – это результат чего-то от них не зависящего, скрытого, природного – того, что мне недоступно, а значит, обвинять кого-то – не уважать непознанное.

Есть просто зло, оно плавает в небе в виде черной тучи, оно большое, злое и единое на всех. На кого из тучи прольется, тот и начинает страдать тем, что становится источником зла. Откуда взялись у меня шестилетнего такие мысли?

Несколько дней назад на мое запястье упал кирпич. Оно стало болеть, а сегодня еще и распухло. Но я не кричал – ни тогда, когда боль становилась нестерпимой, ни сейчас, когда кирпич выпал из распухшей руки и я получил за это палкой по спине.

Таская кирпичи и поглядывая по сторонам – на огромный многолюдный муравейник строительства, я поражался тому, как много усилий и денег тратится на величественную цель нашего уничтожения. Меня, как стопроцентного сертифицированного еврея, в первую очередь интересовали расходуемые деньги. Деньги уже много лет оставались для меня большой тайной. Я, например, знаю, что деньги, которыми я располагаю, в любой момент могут принести мне пользу. Если мне захочется купить булочку, я куплю себе булочку, съем ее, и на душе станет замечательно.

Но этого замечательного чувства мне почему-то было мало. Раньше вполне хватало. Но теперь, с развитием и усложнением мировосприятия, а также окружающей меня цивилизации, я заметил, что наряду с желанием съесть булочку возникла еще какая-то смутная потребность. Мне, например, хотелось, чтобы булочник, у которого я купил булочку, оплатил бы моими деньгами учебу своего сына. Какое право я имел хотеть этого? Ведь деньги уже не мои, деньги – булочника.

Может быть, дело в некоем круговороте пользы, который я себе нафантазировал? Например, сын булочника, которому отец моими деньгами оплатит образование, станет впоследствии врачом и спасет меня. Или другой врач спасет меня, или не меня он спасет, это не важно – важен лишь круговорот пользы. А может, булочник заплатит этими деньгами налоги, и тогда власти построят мост, по которому я перейду реку… Получается, что деньги могут приносить мне пользу даже после того, как перестали быть моими? А значит, могут приносить и вред?..

А если, получив медицинское образование, сын булочника напишет расовую теорию? А если мост над рекой будет выстроен, чтобы перевезти меня в концлагерь?

Значит, деньги, которыми я заплатил за булочку, теперь уже не просто деньги за булочку? Это теперь опасная вещь? Которая может быть направлена на бесконтрольную оплату за неизвестно что – доброе или злое? Это ведь огромные возможности, огромная энергия, огромная свобода что-нибудь сделать на пользу или во вред. Я подарил эту свободу неизвестно кому, всего лишь купив булочку. А этот неизвестно кто – он ведь будет делать неизвестно что!

Всего лишь двести или триста лет назад человечество не обладало такими возможностями. Той жалкой кучки медяков, которыми я в прошлом веке заплатил бы кузнецу за новую подкову для моей лошади, едва хватило бы ему на оплату металла для этой подковы, на разогрев металла, а также еду для кузнеца и его детей.

Налогов, которые кузнец платил герцогу, едва хватало герцогу на пошив новых платьев, ремонт дворца, пиры для придворных, жалованье для солдат, а также на новые копья и пищали. Бесполезно было пытаться построить на эти жалкие деньги огромную и дорогостоящую индустрию человеческого уничтожения – все в те времена было баснословно дорого. Денег не хватало ни на что. Деньги были на вес золота.

Наши времена – совершенно другие. Деньги превратились в мусор. С развитием автоматики, телеграфа, радио, железной дороги возможности нынешнего герцога увеличились в тысячи, в миллионы раз. А с идеями у герцога проблема. Сегодня он решает вытравить из дворца всех крыс и пауков, завтра евреев, послезавтра ему становится просто скучно, и он убивает вообще всех, включая самого себя. Вот и все, на что способна его фантазия.

Получается, что своим необдуманным, безответственным и легкомысленным желанием съесть свежую булочку я сегодня финансирую любой фантасмагорический бред людей вообще никому не подконтрольных. Получается, что я сам оплатил себе этот концлагерь. Сам оплатил проезд сюда для себя и своей семьи. Сам оплатил труд чиновников, которые выдумывали закон про желтую звезду. Сам оплачиваю этих ребят, которые стоят вокруг меня на вышках. Неужели я не мог обойтись без этой дорогостоящей покупки? Зачем я хотел булочку? Почему я вовремя не осознал, насколько эта булочка опасна? Не стоит ли мне впредь самому печь себе булочки?