– Не могу… – сказал я.
Сидевший в стороне Клаус повернул голову, задержал на мне внимательный взгляд.
– Ты шутишь, новенький? – сказал Георг, сдерживая злобу. – Ты с ума сошел?
– Черт, они сейчас забьют нам! – в истерическом отчаянии закричал Хорст. – Быстрее!
В этот момент мяч влетел в ворота. Алоиз вскочил с места и начал прыгать как заведенный:
– Гооооол! Гооооол!
– Из-за тебя! – зло прошипел Георг и дал мне кулаком в лицо. Следом подскочил Хорст: он совершенно не владел собой. В ярости они начали избивать меня.
– Скотина! – кричал Хорст. – Из-за тебя мы продули!
Я был совершенно не готов к этому и даже не успел встать со скамейки – продолжал сидеть, закрывая руками лицо от ударов Хорста и Георга. Глядя на это избиение, Алоиз добродушно смеялся.
– Давайте, давайте… – приговаривал он. – Чем сильнее отлупите этого беднягу, тем больше шансов, что время открутится назад и вы победите.
Я думал, они сделают из меня отбивную котлету, но на помощь пришел Клаус – он оттолкнул Георга, а затем мощно ударил Хорста кулаком в челюсть.
Хорст отлетел, грохнулся на спину. Георг бросился на Клауса. Оправившись от удара, Хорст вскочил и тоже бросился на Клауса.
Вдвоем они повалили его на землю. Я понял, что, несмотря на мою любовь к новым милым друзьям, надо срочно защищать Клауса. Я бросился на Георга, навалился на него, стараясь стащить с Клауса, но в этот момент появился старший офицер.
– Прекратить! – закричал он.
Однако дерущиеся не слышали его. Другие солдаты бросились к нам и быстро разняли.
– Построиться! – скомандовал офицер. – Что здесь происходит? Учтите, все, кого я здесь обнаружил, будут наказаны! Если вам было приказано расстрелять отбракованных заключенных, их надо было расстреливать, а не футболом развлекаться! Кто придумал эту дурь?
Рядом со мной в строю оказался Георг. Он приблизил ко мне искаженное ненавистью лицо и прошептал:
– Предатель.
Белый дым тонкой струйкой поднимался вверх в лунном свете. Я и Клаус сидели в темноте на ступеньках казармы. Клаус курил.
– Не люблю, когда из людей делают игрушки… – сказал Клаус. – Человеческая жизнь – это не развлечение.
– Мне было трудно выстрелить, – сказал я. – Мне казалось, что я подружился с этими ребятами… Но теперь они меня ненавидят.
– Ерунда… – усмехнулся Клаус. – Я помогу тебе выжить среди этих шакалов. Они примитивны.
Сзади послышались шаги. Мы с Клаусом замолкли. Из казармы вышел Георг. Оглядевшись в ночной темноте и никого не заметив, он стал мочиться на дождевую бочку. Закончив дело, он стряхнул последние капли, повернулся обратно к казарме и тут заметил нас с Клаусом.
– А, вот вы где? – усмехнулся он, пряча член. – Секретничаете?
– Туалеты для кого построили? – сказал Клаус. – Теперь я понимаю, откуда здесь эта вонь.
– Учти, предатель, – сказал Георг, глядя на меня, – ты не всегда будешь под защитой Клауса. Мы еще поквитаемся с тобой.
Георг ушел в казарму. Я понял, что обе бутылки пива тоже разделят судьбу леденцов; а может, одна из них достанется Клаусу.
Нас раздели и поставили строем на открытой территории в женской части концлагеря. Если нас раздели только для того, чтобы нарядить в полосатую одежду, необязательно было делать это на улице, на виду у заключенных-мужчин, маршировавших за забором, и охранников на вышках. Одежду выдавали на складе, мы могли бы раздеться прямо там. Возможно, нас хотели унизить. От этой мысли становилось легче – появлялась логика.
Если удавалось найти логику, это помогало жить. Папа часто повторял чью-то фразу о том, что если у человека есть «зачем», он преодолеет любое «как». Если становилось ясно, что меня раздели, чтобы унизить, то переставало волновать, что меня раздели.
Эмоции умерли, включился разум. Отныне не имело значения, что со мной делают и что я при этом чувствую. Мир получил право делать со мной все что хочет, но с обязательством предъявить «зачем». Если объяснения не находилось, я придумывала его сама.
Мимо нашего строя прохаживалась надзирательница в сопровождении женщины-капо. Обе внимательно осматривали каждую из заключенных: некоторых выдергивали и вталкивали в другой строй – там переминались с ноги на ногу старые и больные.
Мама стояла рядом со мной. Надзирательница выдернула ее из строя и втолкнула к отбракованным. Меня не тронули.
– Мама! – крикнула я, когда ее повели прочь.
Мама обернулась и очень спокойно сказала:
– Дальше без мамы. Ты справишься.
Их увели за колючую проволоку – в другой сектор лагеря. Я осталась одна. Больше я маму никогда не видела.
«Дальше без мамы. Ты справишься…» Это было совсем не то, что мне в тот момент требовалось. Я не хотела справляться сама… Я хотела, чтобы и дальше все было с мамой.
Теперь, когда вместо мамы пустота, я заметила, что внутри меня возникло новое существо. Оно было доброе, теплое, ласковое. Оно и стало мне мамой.
Раньше, когда мама была рядом, вечером после тяжелого трудового дня мы ложились спать в бараке, я закрывала глаза и засыпала. А теперь какой-то голос ласково говорил: «Ложись, моя доченька, моя золотая, ты устала, тебе хочется спать, ты ложись поудобнее, а я обниму тебя и укрою».
Эта игра в дочки-матери была мне необходима, она меня спасала. Я снова чувствовала себя маленькой, любимой и была рада, что мама меня защищает.
Куда увели маму – об этом я старалась не думать. Фантазии на эту тему угасали. Нежный голос заботливо говорил мне: «Тебе не надо об этом думать: это не для тебя, тебе рано, не по возрасту».
Когда я сидела в грузовике возле нашего дома или ехала в товарном вагоне, было радостно, что я стала взрослой: нравилось ощущать свою силу, распоряжаться, принимать решения. Но теперь, когда мамы не стало, я рухнула обратно в ребенка, и мне понравилось быть в этой роли.
Вспомнился Рихард. Когда я познакомилась с ним, он был сиротой: мама умерла, с папой ничего не ясно. Теперь, когда и у меня не стало мамы, а с папой тоже было неясно, я лучше понимала Рихарда. Каково ему было тогда?
Чтобы лучше понять Рихарда, его тоску, злобу и одиночество, мне понадобился концлагерь.
Получалось, что я стала заключенной концлагеря только сейчас, а он был им всегда. Но кто выстроил вокруг него колючую проволоку с вышками? Там, посреди Берлина – прекрасного милого города, по которому ходят благополучные девочки со скрипичными футлярами и звонко постукивают каблучками. Благополучные берлинцы не замечают, что заключенные концлагерей ходят среди них в полосатых робах по тем же улицам. Может быть, не случайно эти заключенные невидимых концлагерей становятся потом нашими охранниками в концлагерях реальных?
С оружием в руках я и Клаус шли по грунтовой дороге, проложенной через лес.
– Много ягод в это лето, – сказал Клаус. – Мама из них варенье делает.
Он на ходу срывал ягоды, ел, а некоторые, казавшиеся ему самыми вкусными, вкладывал мне в рот. Я смеялся, отворачивался, но он заставлял, так что приходилось глотать.
Ягоды были очень вкусными. Вначале было неприятно, что кто-то лезет своими руками ко мне в рот, пусть даже со вкусной ягодой. Хотелось не смеяться, а оттолкнуть его.
Мне вспомнилось, как мама впихивала в меня еду, а если я не хотел, злилась, кричала и замахивалась ложкой. Но я решил, что Клаус – это все же не мама: он простой крестьянский парень из многодетной семьи, где ни у кого не было своей комнаты, где все спали по лавкам в общем пространстве и не слишком-то считались с индивидуальностью каждого. Откуда ему понять городского пацана?
В конце концов, в простой заботе Клауса обо мне было что-то трогательное, искреннее и даже отцовское – он ведь мог и сам съесть эти ягоды, нисколько обо мне не думая.
В угоду зарождающейся дружбе я решил подавить физическое отвращение к прикосновению его грубых крестьянских пальцев к моим нежным городским губам: в конце концов, если это для меня так важно, я всегда мог сказать ему о своем неприятном чувстве и позже – зачем говорить об этом прямо сейчас?
Мы продолжали идти по дороге, он находил для меня все новые и новые ягоды, бросал на меня веселые взгляды, его твердые грубые пальцы продолжали лезть ко мне в рот, но я и сейчас ничего не говорил ему. Мое раздражение и злоба нарастали, но вместе с этим нарастал и запрет отвергать Клауса. Откуда он взялся, мой внутренний запрет?
Наверное, если бы я в тот момент спокойно проанализировал то, что со мной происходит, то обнаружил бы, что теплое, заботливое, отцовское отношение ко мне Клауса требовало расплаты – я должен быть для него хорошим, не расстраивать, принять, молчать, терпеть.
Доктор Циммерманн впоследствии сказал, что, когда после игры в футбол я почувствовал себя отверженным и одиноким, знакомая тоска начала заполнять сердце привычной пустотой, холодом и чернотой огромного чердака. И тогда я вдруг услышал голос с небес, который сказал: «Я помогу тебе выжить среди этих шакалов».
С этой фразы Клауса и началось его отцовство надо мной. А когда возникает отец, сразу же возникает страх потерять его. Этот страх властно требует терпеть и быть удобным. Вот и ответ на вопрос о чьих-то пальцах у меня во рту.
Мне вспомнилось, что рассказал мне однажды Тео – в ту ночь, когда мы сидели у него в комнате после приключений в оранжерее. Отец к тому времени уже ушел спать. Тео лежал в своей кровати и потирал на шее след от веревки. За окном наметились первые признаки рассвета. Со всех полок и шкафов на нас смотрели трогательные детские игрушки, когда-то спасенные Тео из цепких лап злой Рогнеды.
Я развалился напротив Тео на диване. За окном покачивалась голая черная ветка. Тео в ту минуту считал меня своим другом и был полностью открыт: во-первых, я только что спас ему жизнь. А во-вторых, я для него больше не опасен – я уже не был ни злодеем, ни конкурентом, ведь пару часов назад Тео договорился с отцом, что меня вышвырнут из дома, и до тех пор, пока за мной не захлопнулись тяжелые дубовые двери, нам больше ничто не мешало быть настоящими любящими братьями и искренними друзьями.