– Вы взяли на себя функцию господа бога, – сказал я. – Вы не можете отвечать за все. У вас мания величия? В конце концов, если вы уперлись и не захотели уезжать из Германии, Рахель и Аида могли уехать сами. Почему они этого не сделали?
– Правильно, – сказал доктор. – Теперь перевалим на мертвых. Возразить они не смогут…
Он помолчал.
– Я устал от этого разговора, – сказал он. – Зачем вы привели меня сюда? Я ничего не понимаю в очках. Что я должен тут делать?
– Я хочу, чтобы вы продолжили со мной терапию, – сказал я.
Сзади послышался звон упавших очков. Доктор оглянулся на звук – старика, уронившего очки, он рассмотреть не мог, но теперь понимал, что там кто-то есть.
– Он глухой, – сказал я. – При нем можно говорить о чем угодно.
– Я не хочу возвращаться к терапии с вами… – сказал доктор.
– Почему? – спросил я.
– Просто, – ответил доктор.
Я пытался понять, что заставляет его отказать мне.
– Я не убивал ваших близких, – сказал я.
– Я верю, – сказал доктор. – Просто у меня нет на это сил.
– Вы начните, – сказал я. – Силы появятся.
– Нет, – сказал доктор. – Ничего уже не появится.
Я смотрел на доктора, лихорадочно пытаясь найти новые аргументы, которые бы смогли убедить его продолжить со мной работать, но ничего не находилось. Голова была пуста, а в сердце почему-то застучала паника.
Если он откажется со мной работать, я не смогу рассказать ему о том, что мое служебное положение дает мне беспрепятственный доступ в крематорий. Никем не замеченный, я могу переодеться там в полосатую робу, мертвецки напиться и уснуть на тележке. Остальное сделают заключенные. Новая смена приходит в четыре утра. Они всегда сонные, усталые и злые. Они сверили бы номер на моей бирке со своими списками и вкатили бы меня в печку.
Я понял, что слепому доктору Циммерманну теперь абсолютно плевать на меня. Его больше не волнует, что со мной будет. Это теперь не тот доктор, который стаскивал меня вниз по чердачной лестнице. Мне не стоит надеяться, что он сделает это снова.
Я отвернулся… Я был переполнен отчаянием, тоской, чувством одиночества.
Доктор Циммерманн сидел близко, но это всего лишь иллюзия – я сижу здесь один. Я пытался понять, чем же я так катастрофически плох? Почему я настолько никому не нужен, что меня не хочет спасти даже этот недочеловек? Я вдруг вспомнил, как какое-то время назад стоял в клеенчатом фартуке на улице берлинского рыбного рынка и говорил ему:
– Знаете, лучше бы вам действительно от меня отцепиться. Честное слово. Спасибо, что попытались. Да еще и бесплатно.
Может быть, он сейчас мстит мне за это? Или за то, что я избил его на дороге? Или за то, что на мне форма? Пусть скажет – я сниму!
– Я прошу вас… – в волнении сказал я. – Мне нужна помощь. Не только вы потеряли Аиду. Мы оба потеряли ее.
Доктор усмехнулся.
– Я потерял все… – бесцветно сказал он. – Вообще все. Вы разговариваете с человеком, которого нет. Зачем этот абсурд? Его нет, а вы с ним разговариваете. Вы чего-то от него хотите, а его нет. Вы способны понять это? Что мне сделать, чтобы вы это поняли?
Я окончательно осознал тщетность своих попыток. Я оставил доктора в покое, подошел к двери склада и запер ее на засов, чтобы никто не мог случайно войти. После этого, ни на кого не глядя, я пошел прочь, мимо Циммерманна и глухого деда, в дальнюю часть склада…
Скрывшись за ящиками, я огляделся. Тут было сумрачно. Я сел на доску, лежавшую на полу у стены, достал пистолет, снял его с предохранителя, и этот щелчок принес облегчение – он возвестил новую определенность. Я вдруг осознал, до какой степени устал играть в несвойственные мне игры. А уставшему полагается отдых.
Аида однажды пожаловалась на то, как устала строить из себя немку. Теперь я очень хорошо понимал ее.
Эта простая ясность иногда возникала во мне и раньше. Например, когда я был на том пыльном чердаке над квартирой доктора Циммерманна… Или на том зеленом поле для гольфа, когда отец сказал, что сдаст меня властям… Или на той мокрой от ночного тумана отцовской террасе – когда я сказал ему, что еду на Восточный фронт…
Отец обманул мою ясность – он сказал, что на фронт меня не отпустит, ведь меня там могут убить. Это выглядело как забота и породило иллюзию, что я ему нужен. И вот я в концлагере… Вместо того чтобы просто умереть от русской пули, здесь я пережил смерть Аиды. Смерть Рахели. Расстрельный ров. Футбольное поле. Пальцы Клауса. Убийство Клауса. Убийство девушки. Убийство молодого заключенного у колодца… Слишком большая цена за иллюзию отцовской любви…
Сегодня иллюзия растворилась и пришла ясность. Раньше ясность пугала – я прятался от нее в туман бессвязных, лживых, разорванных мыслей, перепутанных шнапсом. А теперь я ее не боялся. У меня был отличный, безотказный, холодный и тяжелый пистолет – хороший друг тех, к кому приходит ясность.
Услышав щелчок, я бросил равнодушный взгляд в сумрачную глубину склада – туда, где за ящиками скрылся Рихард… Я знал, что это за щелчок: за свою бытность в лагере слышал его много раз. Теперь я ждал выстрела… Однако время шло, а из-за ящиков не доносилось ни звука.
Я с трудом поднялся из-за стола и неторопливо заковылял туда – в далекое темное пространство. Выстрел мог раздаться в любую секунду, но мои ноги спешить не могли – они отрывались от пола с трудом…
Я знал, что он слышит мои шаркающие звуки. С его стороны было бы глупо стрелять прямо сейчас – когда к нему приближается неведомое.
Если бы он сейчас выстрелил, через несколько часов не стало бы и меня тоже. Но он не выстрелил.
Завернув за ящики, я увидел его. Он сидел на полу. Его руки лежали на коленях. В правой был пистолет. Я подошел и осторожно, чтобы не упасть, сел на доску рядом с ним.
– Она была хорошая девочка, – тихо сказал я. – Очень хорошая. Но вы не можете этого знать. Это не ваша вина, но вы не способны. Да, мы оба потеряли Аиду. Но наши утраты неравноценны. Я знаю, что я потерял. А вы нет.
– Мне кажется, что это я умер, а не она… – сказал он.
Из его глаз потекли слезы.
– Получается, что мы умерли все, – сказал я.
Послышались шаркающие шаги. Подошел глухой заключенный. Он удивленно посмотрел на нас – заключенного и эсэсовца, сидящих рядом. Он зашаркал обратно и скрылся за коробками…
– Сейчас я в той же точке, в которой был на вашем чердаке в Вильмерсдорфе, – сказал Рихард.
Я молчал.
– Вообще-то, я давно уже в этой точке, – сказал Рихард. – С тех пор как отец пообещал Тео, что вышвырнет меня на улицу.
– А как же тот специалист? – спросил я.
Рихард бросил на меня печальный взгляд. Вспомнилось, как сидел он когда-то в свободной позе на диване в моем кабинете и говорил: «Нельзя отрицать, что фюрер – бесспорный лидер нашей нации. Я часть великого немецкого народа. Я неотделим от него».
– Не помог… – сказал Рихард. – Но взял очень большую плату. Очень большую. Вы будете работать со мной?
– Если вы думаете, что вы мне дороги, не следуйте этой иллюзии, – сказал я. – Раньше вы действительно были мне дороги. Но теперь это прошло. Я должен сказать вам об этом честно. Вы не виноваты. Просто я от вас устал.
– Я готов заплатить сколько скажете, – сказал Рихард.
– Деньги мне тут не нужны, – сказал я.
– Но я же спас вам жизнь, – сказал Рихард. – И буду спасать дальше – они больше никогда не отбракуют вас.
– Моей жизнью не торгуйте. Она вам не принадлежит, – сказал я. – Это не ваше. Это украдено. За терапию вы должны отдавать свое.
– Свое? Я отдам все что пожелаете.
Я стоял у стойки в нашей деревенской аптеке, ожидая, пока аптекарь прочтет мой длинный список.
– Бинты, вата, перекись водорода… – бормотал он. – Пенициллин, антисептическая мазь, что-то от температуры.
Он поднял на меня глаза.
– Так много?
– Нас целый взвод, – сказал я. – Командир не любит, когда мы по всякой мелочи в лазарет бегаем. Вот, решили прикупить, чтобы самим иногда по пустякам лечиться.
Я стоял перед столом в лагерном лазарете. Передо мной лежала гора лекарств. Врач-заключенный в волнении смотрел то на лекарства, то на меня.
– Я не могу поверить своим глазам… – бормотал он. – Откуда у вас это богатство?
Искореженные обломки сбитых самолетов рваным алюминием цеплялись один за другой. Заключенные расцепляли их, вытаскивали из вагонов и складывали в грузовики. Таскать алюминий мне нравилось больше, чем кирпичи. Если я надавливал на глаза пальцами, они видели лучше. Туманные пятна, ставшие теперь моей реальностью, при нажатии приобретали более четкие очертания, и чем четче они становились, тем меньше было вероятности, что кто-нибудь догадается о моем портящемся зрении.
Внутри почти пустого вагона я сортировал оставшиеся на полу мелкие обломки: измерительные приборы откладывал в одну кучку, а обрывки алюминия – в другую. Рядом стоял Рихард с автоматом. Кроме нас, в вагоне никого не было.
– Перед тем как выстрелить, я сказал, что он должен думать о прочистке колодца, а не о посторонних вещах, – сказал Рихард. – Зачем я застрелил его?
– Ваши ситуации оказались слишком похожи, – ответил я. – Никому из вас не хотелось жить. Стреляя в него, вы стреляли в себя.
– Абсурд! – рассмеялся Рихард. – Вы хотите сказать, что, стреляя в заключенных, я стреляю иногда в себя?
– Не иногда, – сказал я, перекладывая небольшой обломок в кучку таких же, – всегда. На той сельской дороге вы избили не меня.
Рихард смотрел на меня с удивлением, и я хорошо видел его лицо: похоже, слепота играла со мной в кошки-мышки – она то пряталась, то возникала снова.
– Вы избили себя, – продолжил я. – За то, что не спасли Аиду.
Рихард молчал.
– Когда вы стреляете в еврея, вы стреляете не в него, – сказал я, – вы стреляете в свой страх изгойства.