Терапия — страница 69 из 80

Потом, когда доктор Циммерманн уже вымыл весь пол и ушел из моей комнаты вместе с ведром и тряпкой, я вспомнил, как этой же ночью, после этого большого расстрела и последующего за ним дежурства около рва, изрядно подвыпивший, сидел я в компании сослуживцев в шумной полутемной городской пивнушке.

Всем было весело, и я с короткими перерывами безостановочно вливал в себя что-то крепкое снова и снова, чтобы в голове наконец расслабилось, расплылось и растворилось все мрачное и напряженное, что скопилось во мне в тот вечер.

Мы веселились и разогревались спиртным, а другие в этот момент остывали в темном холодном рву. Одна часть меня разогревалась сейчас в баре, а другая часть меня остывала там – в темноте и холоде. И только шнапс помогал соединить обе эти части.

Крупный добродушный солдат, которого я не видел раньше, подвел ко мне подвыпивших Георга и Хорста. Он стал мирить нас.

Это было неожиданно, но нежные облака шнапса в моей голове уже ласково окутали мозг, призвали расслабиться и всех любить. И я сразу же согласился мириться.

Я обнял их, а они обняли меня; мы крепко пожали друг другу руки и вместе выпили. Гипс на моей руке еще присутствовал, и они сказали, что сожалеют о том, что сломали мне руку. Мы стали над этим смеяться, и тут они подставили свои головы, чтобы я в наказание побил их гипсом. Я бил, они кричали, хватались за головы, смеялись. Заплетающимися языками мы снова и снова клялись вечно хранить нашу дружбу.

Странным образом этот ров с мертвыми людьми снова объединил меня с Георгом и Хорстом. Мы вместе оказались в «этом», вместе прошли через «это». Мы избегали говорить об «этом», но без слов понимали, о чем идет речь, а точнее – о чем речь ни в коем случае никогда не пойдет.

Возможно, для Георга и Хорста, в отличие от меня, ров вовсе не стал каким-то особенным потрясением – они ведь прекрасно играли в футбол. Но мне не хотелось об этом думать, потому что друзья были намного нужнее, чем реальность и истина.

В тот же вечер после некоторого колебания я неожиданно для себя вдруг признался им, что убил Клауса… Они остолбенели. Я рассказал, как было дело. Они замолчали. Оба смотрели на меня с опаской. В наступившей тишине я сказал, что хоть я и убийца, но убивать их не буду – мы ведь теперь лучшие друзья на свете. Они испуганно рассмеялись. Я был уверен, что они никому не расскажут – они поклялись мне в этом. Я почувствовал, что эти два злодея меня боятся, и мне это понравилось.

Впоследствии они действительно никому ничего не рассказали. Я знал, что рисковал смертельно, но в тот вечер я был пьян и мне было плевать.

Этой же ночью, когда я вернулся из бара, мне привиделась мама. Переодетая в дрессировщика, она хлестала меня, шестилетнего, хлыстом, вынуждая прыгнуть в горящее кольцо. И знаете, в этот огонь я чуть было не прыгнул. Но тут полосатый тигр, а точнее, это был уже не тигр, а полосатый заключенный, грубо схватил меня за рукав и отбросил от огня. Горящее кольцо оказалось не кольцом, а печкой крематория, и когда заключенные буднично вкатили в нее очередной труп, меня пошатнуло и я рухнул на только что освободившуюся тележку.

На ней – на тележке крематория – меня и докатили до моей комнаты. Заключенные дружно взяли меня за руки и за ноги, перебросили с тележки на кровать, после чего ушли, оставив одного.

Я был благодарен им, потому что, если бы вместо этого они вкатили бы меня в печку, никто никогда не узнал бы, куда я девался, и все, кто к этому был причастен, остались бы безнаказанными.

Оказавшись в своей кровати, перед тем как уснуть после длинного кошмарного дня – расстрела, вечерней выпивки, ночного крематория, я отвернулся к оленю и, хотя был в одежде, попытался подрочить – чтобы напоследок подарить себе возможность хотя бы на мгновение вырваться в какую-нибудь другую вселенную. Я надеялся, что в той вселенной время будет стоять на месте, а вместо треска расстрельных пулеметов и гудения печного огня там будет полная тишина.

Но в этот раз телепортации не получилось – руки меня не слушались, а член спрятался в одежду, которая в результате позорно намокла. Все-таки во мне было слишком много шнапса. К сожалению, действие шнапса оказалось более грубым и злым – дело кончилось рвотой и шумным падением с кровати. Там, на полу около кровати, я и уснул после того, как моя бездонная черная вселенная перестала наконец мучительно вращаться.

Утром от спанья на жестком холодном полу я проснулся сжавшимся, замерзшим, с больными костями. Штаны были обоссаны и воняли как штаны Гюнтера, а во рту стояли остатки рвоты. Все утро ушло на приведение себя в порядок.

* * *

Яркая белая краска капала с широкой кисточки на зеленую траву. Солнечным днем доктор Циммерманн красил трансформаторную будку, а я с автоматом в руках стоял рядом.

– У вас краска капает, – сказал я.

– Спасибо, – спохватившись, доктор поспешно подтер краску, но сослепу задел банку: она полетела вниз. Я ухитрился поймать ее на лету и даже не измазал свою бесценную форму.

– Я был ужасно неловкий, – сказал я, поставив банку на место. – Если несу сахар, обязательно рассыплю. Очень красивую чашку разбил однажды. Мама кричала.

– Разве такой Рихард заслуживает любви? – усмехнулся доктор, наугад возя кисточкой по стене.

– Нет, не заслуживает, – с улыбкой согласился я.

– А разве любовь надо заслуживать? – спросил доктор.

– А разве нет? – сказал я.

– А разве любовь не полагается Рихарду просто потому, что он есть? – сказал доктор. – Он не такой, каким хотят видеть его люди, – он такой, каким замыслил его бог.

Доктор уверенно сунул кисточку в банку за новой порцией краски, но промахнулся мимо банки, и я сам подправил его руку.

– Рихард изо всех сил старается заслужить любовь, – сказал доктор. – Но он не понимает, что даже если ему это удастся, любить будут не его.

– А кого? – спросил я.

– Образ, который удалось создать, – сказал доктор.

Я ощутил себя в тоскливой ловушке. Столько усилий всегда уходило, чтобы меня любили.

– Что дает эта изнурительная погоня за любовью? – сказал доктор. – Зачем она?

В голосе доктора я услышал горечь. Похоже, эти слова он относил и к себе. Впрочем, мне могло лишь показаться.

– Вы сейчас ведете меня к ответу на вопрос о том, зачем я вступил в СС? – спросил я.

– Не спешите, – сказал доктор. – Что вы сейчас чувствуете?

– Ничего я не чувствую, – сказал я. – Тоска. Злость. Обида.

– На кого? – спросил доктор.

Я молчал. Мне снова вспомнилось ночное шоссе, мокрый лес – его почти не было видно сейчас за окнами машины. В темноте салона послышался женский голос. Я помнил этот голос всегда.

– То есть ты бросаешь его на меня?.. Я должна растить его сама?

Ответ я тоже помнил – отвечал мужской голос. Оба голоса продолжали жить в моей памяти. Но сейчас я прогнал их: они не были нужны.

* * *

На следующий день доктор Циммерманн отмывал пол в офицерском туалете; я стоял рядом с ним с автоматом в руках.

– Что чувствует трехлетний Рихард? – тихо бормотал доктор, отмывая писсуар. – А может, ему четыре? Или пять? Что он помнит?

– Какое это имеет значение? – сказал я.

Настойчивость доктора начинала раздражать.

В туалет вошел офицер. Доктор замолчал, продолжил уборку. Офицер бросил на нас взгляд, отвернулся, расстегнул штаны, начал мочиться. Я хотел, чтобы он не уходил как можно дольше. Но, закончив свои дела, он ушел. Доктор заметил оставшиеся после него капли. Не найдя тряпку, вытер их своим рукавом.

– Прошлое не уходит, – тихо сказал он. – Что помнит этот мальчик?

– Ничего этот мальчик не помнит, – сказал я. – И вспоминать не собирается.

В голове снова пронеслись удаляющиеся красные огоньки машины, тишина, шорохи ночного леса: почему я никак не мог отвязаться от этого?

Доктор Циммерманн поднялся с колен. Тряпка теперь была с ним – он держал ее в руках и неотрывно смотрел на меня. С тряпки капала вода.

– Чего не хочет вспоминать этот мальчик? – снова спросил он.

Я почувствовал, что мне все надоело. Зачем я снова попросил об этой проклятой терапии? Я же знал, что это пустое и бесполезное занятие, которое приносит только боль. Опять я наступил на те же грабли. Как мне теперь отвязаться от него? Будет некрасиво отказаться от слепого калеки, вернуть его со склада обратно в барак, где он со своей слепотой не проживет и суток. Но другого выхода не было: пока этот старик не окажется на тележке крематория, он продолжит донимать меня дурацкими вопросами.

– Зачем надо в это лезть? – тихо спросил я. – Когда вы закончите мыть? Я устал.

– Этот малыш сидит там, внутри вас, уже много лет, – сказал доктор. – Он никому не нужен. Никому не интересен. Он один. Он в темноте и отчаянии. Почему вы не хотите его выслушать? Вам не кажется, что вы предали его?

Я почувствовал, что он довел меня до последней черты, – и окончательно разозлился. Я понял, как поступлю – отведу его в барак, зайду к капо и скажу, чтобы его отправили на тот свет сегодня же вечером. К утру его в моей жизни быть уже не должно. Я вполне способен сделать это чужими руками. Именно для этого и придуманы капо.

От мысли, что ему осталось жить последние часы, а мне – потерпеть совсем немного, стало легче. Я задышал спокойнее.

– Мы закончили, – бесцветно сказал я. – Здесь уже чисто. Уходим. Ну, чего вы застыли? Вперед!

Я грубо подтолкнул доктора: тот бросил на меня растерянный взгляд, засуетился, еле успел подхватить тряпки и ведра и вышел вслед за мной.

* * *

Вернувшись из барака доктора Циммерманна, я вошел в свою комнату, упал прямо в одежде на кровать, стал бесцельно смотреть в одну точку. История с доктором для меня закончилась. В бараке капо вышел ко мне сам, так что перекинуться с ним парой слов проблемы не составило.

Олень смотрел на меня не отрываясь, за окном темно, за стенами тихо, все спали. Со стола смотрел черно-белый портрет матери. Я вдруг рывком поднялся, сделал шаг к столу, отвернул портрет лицом к стене. Снова лег в прежнюю позу.