Терапия — страница 70 из 80

Бросив взгляд на отвернутый портрет и увидев лишь коричневую картонку, я почувствовал облегчение. Хватит. При жизни насмотрелась.


Мальчик, стараясь быть хорошим, когда-то старательно мыл в маминой комнате полы, мыл посуду, выносил мусор. Ему было плевать на чистоту – ему просто хотелось, чтобы мама любила его. Ему хотелось быть полезным, а еще ему хотелось, чтобы мама хотя бы разочек погладила его по голове.

Но мама так и не погладила. Прошли годы, мальчик вырос, вышел в мир, и вселенная мальчика расширилась от стен маминой комнаты до размеров всей Германии. Теперь Германия заменила мальчику мать. Германия тоже хотела, чтобы ее пространства очистили от мусора – на этот раз генетического. В отличие от той умершей женщины, Германия готова была даже приласкать – дать орден, деньги, должность или как-то иначе публично заявить о том, что считает мальчика хорошим.

Я с удовольствием смотрел на коричневый прямоугольник без лица. Я больше не хотел жить под взглядом матери, в каком бы образе она для меня ни представлялась.

* * *

На следующее утро я дежурил в охране. Доктор Циммерманн с другими заключенными разбирал в поселке завалы домов, разрушенных вчерашней бомбежкой. Накануне вечером, хотя я и был в бараке и говорил с капо, я еще не привел в действие план по избавлению от этого человека. Да, я решил повременить. В конце концов, возможность была всегда – зачем спешка?

Заключенные таскали кирпичи, выдергивали и выламывали остатки дверей и оконных рам; один из них выудил из завалов столик для ножной швейной машинки и понес его в грузовик; другой вытащил старое кресло; третий разыскал горшок со сломанным растением – все сносилось в грузовик. Рядом стояла женщина. Она плакала.

По улице проехала легковая машина. Я посмотрел ей вслед. Красные огоньки удалялись, а потом исчезли за поворотом.

Мне тогда было пять. Машина ехала по шоссе, свет фар высвечивал ночной лес, огромные деревья обступали дорогу со всех сторон. За рулем сидел отец, тогда еще молодой, ему было лет тридцать пять – тридцать восемь. Рядом сидела мама, а я находился сзади.

Я плакал – причину не помню, в это время я обычно спал, но сегодня меня не уложили. Отец в раздражении повернулся к маме.

– Я же попросил: заткни ему рот, – сказал он. – Его крик мешает мне вести машину.

– Ты мне не ответил, – сказала мама. – То есть ты бросаешь его на меня?

– Никого я не бросаю, – огрызнулся отец. – Потому что никого на мне и нет.

– То есть я должна растить его сама? – спросила мама.

Отец холодно усмехнулся. Я продолжал громко плакать, мама в раздражении обернулась. Ее лицо было искажено злобой.

– Дай нам поговорить! – закричала она.

Я испуганно замолк, но скоро не сдержался и заплакал снова.

– Да, – ответил отец. – Считай, что на этот раз твой трюк с этим ребенком провалился окончательно. Я больше не буду давать вам денег. Цель не достигнута. Умоляю, ты можешь заткнуть ему рот?

Мама снова обернулась.

– Если ты сейчас же не замолчишь… – злобно прошипела она, но я от этого заревел еще громче.

– Он издевается над тобой, – усмехнулся отец. – Давай его высадим?

– Ты слышал, что с тобой будет, если ты не замолчишь? – грозно сказала мама, но я продолжал плакать. Маму это взбесило. Вообще, в тот вечер я почему-то бесил маму намного больше, чем ее возлюбленный.

– Останови! – крикнула она отцу.

Машина остановилась на обочине в ночном лесу. Мама решительно вышла, открыла заднюю дверь, грубо схватила меня за руку, выдернула из машины, рывком поставила на землю. Взгляд ее был безумен – мне даже показалось, что глаза сверкали красным, волосы встопорщились в разные стороны и светились синим, пальцы скрючились и почернели, а когти удлинились. Мне стало страшно.

– Стой здесь! – крикнула мама.

Она села обратно в машину и зло посмотрела на отца.

– Это твой сын, – сказала она. – Как ты с ним поступишь? Оставишь его здесь?

– Я его не хотел, – сказал отец.

– Я тоже его не хотела, – сказала мама.

– Ну вот и прекрасно, – усмехнулся отец. – Если никто не хотел…

Он усмехнулся, дал газу, машина взревела и унеслась.

Я остался на обочине.

* * *

Мимо меня со стопкой кирпичей в очередной раз прошел доктор Циммерманн. Я обратил внимание, что он тащится из последних сил, еле волочит ноги, и в руках у него всего два кирпича, в то время как у остальных заключенных минимум по четыре, а у некоторых по пять или шесть.

– Кто так носит кирпичи! – закричал я, прикладом выбивая их у него из рук. – Я тебе сейчас мозги вышибу!

Схватив доктора за шиворот, я свирепо поволок его в развалины. Один из конвоиров с усмешкой смотрел нам вслед.

Мы спрятались в развалинах за разрушенной стеной: доктор сидел на кирпичах, а я стоял на входе с автоматом в руках, готовый застрелить любого, кто попытается войти сюда.

– Почему я не помнил этого раньше? – спросил я.

– Вы запрещали себе это помнить, – сказал доктор.

– Разве это возможно? – спросил я. – Разве люди могут приказать себе что-то помнить, а что-то не помнить?

Доктор усмехнулся. Я продолжал смотреть на него, но он о чем-то задумался и про меня, кажется, забыл…

Доктор Циммерманн

Мне было шесть лет. Я шел по нашей улице домой после гуляния с другими мальчиками. Поднялся по лестнице. Я еще не доставал до замочной скважины: ключ был привязан к веревочке, висевшей на шее. Веревочка натирала, кожа краснела и чесалась, но я никогда не снимал ее – боялся: меня предупредили, что, если потеряю ключ, домой не пустят.

Несмотря на трудности, в этот раз я все же дотянулся – хотя и перепачкал кровью всю веревочку. Я повернул ключ, бесшумно открыл дверь, осторожно вошел в сумрачную прихожую, аккуратно закрыл дверь так, чтобы она не щелкнула…

Папа и мама сидели в кухне на фоне окна: мама шила, а папа что-то писал в бухгалтерской книге. Их голоса были еле слышны. Мама чем-то взволнована и расстроена. Они говорили о недавних событиях, причиною которых стал добрый дедушка Ханс Херцлиг, который при случае всегда ласково трепал меня по голове; он сдавал в аренду свое помещение на первом этаже – там у папы находилась сапожная мастерская.

Точнее, причиной расстройства стал не сам дедушка Ханс Херцлиг, а его смерть. И даже не это, а его худой, нервный и вечно взвинченный сын, который появился в Берлине и стал заниматься делами дедушки Херцлига. Сын уже на второй день объявил, что прекращает аренду.

Папе теперь надо было как можно быстрее забирать свою мастерскую и куда-то ее перевозить, но он растерялся – проработал на этом месте двадцать лет, привык к нему, нисколько не представлял себя на новом месте и настолько не готов был к переменам и хлопотам, что даже заболел.

Видя папину неспособность быстро решить проблему, младший Херцлиг неожиданно предложил гуманное решение: все останется как есть. Впрочем, не совсем так.

Идея младшего Херцлига была в следующем: папина мастерская из помещения все же как бы выселится, но младший Херцлиг откроет в этом помещении такую же мастерскую – собственную. Можно даже с теми же людьми, оборудованием и вывеской. Поскольку младшему Херцлигу в эту новую мастерскую нужны будут работники, он с удовольствием наймет папу – например, в качестве сапожника.

Надо сказать, что главной ценностью папиной мастерской были не станки и не безликая вывеска, а двадцатилетняя репутация. Учитывая, что новая мастерская младшего Херцлига открывалась бы не только в том же месте и под той же вывеской, но и с теми же людьми, то фактически это становилось кражей собственности и воровством репутации.

Папа превращался из владельца мастерской в одного из ее наемных работников – он продолжал бы макать ту же кисточку в ту же ржавую банку с тем же клеем, но за треть прежних денег. И папа… решил согласиться.

Однако мама расстроилась – она желала, чтобы папа сказал младшему Херцлигу, что мастерскую свою увозит и скоро откроет ее на новом месте – где-нибудь неподалеку.

Это было бы ударом по идее Херцлига, потому что люди пошли бы к папе, а не к нему. Поэтому Херцлиг намекнул, что этого лучше не делать – какие-нибудь плохие люди могут ведь и сжечь новую папину мастерскую. Муж сестры молодого Херцлига служит в полиции – он, разумеется, сделает все возможное, чтобы разыскать негодяев, но у него, как назло, вряд ли получится.

Расстроенная мама предложила, чтобы мы переехали на другой конец Берлина и открыли новую мастерскую там. Тогда она не помешала бы Херцлигу открыть собственную мастерскую или сделать со своим помещением что угодно. Но папа ужасно разозлился на маму. Он сказал, что у него нет сил никуда переезжать, а главное – нет сил в новом районе создавать себе репутацию. Он считал, что этот переезд заставит его начинать жизнь заново, а возвращаться в прошлое он не хотел.

– Пойми, я хочу сидеть за своим старым столом, я сидел за ним двадцать лет, – говорил папа. – Тут мой старый молоток, моя ржавая банка с клеем, моя коробка с гвоздями: ею пользовался еще мой отец. Я вырос в этом запахе клея, это мои стены, я знаю там каждый кирпич, там висит портрет отца.

– Портрет придется снять. Ты там больше не будешь хозяином.

– Сниму, ничего страшного… Нам нельзя ни с кем ссориться! – в волнении говорил папа.

«Нам нельзя ни с кем ссориться». Эти слова крепко засели в моей шестилетней голове.

Я пошел по темному коридору, чтобы пробраться в свою комнату. Я изо всех сил старался идти бесшумно, но по дороге все-таки задел велосипед. Звонко пропела спица. Родители услышали.

– Он пришел, – сказала мама. – А почему не зашел к нам?

Мама поднялась, прошла по коридору, вошла в мою комнату. Я лежал в кровати лицом в подушку. Мама перевернула меня. На подушке, на лице и на ухе осталась кровь.

– Яков! – позвала мама.

Отец вошел и увидел меня. Мое лицо было в крови, на лбу чернела нарисованная углем шестиконечная звезда. Отец обернулся к матери и спокойно сказал: