Гневно схватив меня за ухо, взволнованный король потащил меня в тюремную башню.
– Зачем ты это сделал? – кричал король на ходу. Он шел широким шагом, его мантия развевалась, корона скособочилась, лицо было красным.
Я молчал, потому что не знал ответа. Я даже не принимал решения ударить девочку – моя рука сама грохнула лошадкой о ее голову. Уху моему сейчас было очень больно – королевские пальцы сжимали и выкручивали его так сильно, что из глаз моих текли слезы.
Король бросил меня в узкое темное помещение – наверное в королевскую темницу. Здесь было прохладно, а на полках стояли закрытые крышками баночки с вареньем. Одна из баночек была без крышки – с водой, в которой плавала какая-то длинная резиновая штука. Позже, когда вырос, я понял, что это был презерватив – дорогая вещь, которую использовали несколько раз, а в промежутках, чтобы не растрескалась, хранили в воде.
– Ты обидел дочь нашего самого уважаемого гостя, – сказал король. – И будешь теперь сидеть здесь – до тех пор, пока твоя мать не заберет тебя.
Он вышел и с треском захлопнул дверь. Я остался в абсолютной темноте. Теперь не было видно ни полок, ни длинной мокрой штуки, и только слабые отсветы от банок с красным вареньем напоминали мне красные огоньки удаляющейся машины.
В комнате Рихарда было спокойнее и уютнее, чем в любом из доступных мне помещений концлагеря. Рихард продолжал заниматься с гантелями, а я продолжал бессмысленно возить тряпкой по чистому полу под его ногами.
– Извините, мне тут помыть надо… – сказал я.
Я видел плохо и поэтому мыл пол строгими квадратами. Меня раздражало, если один из намеченных квадратов оказывался недоступен.
– Да, конечно, извините… – Рихард с гантелями быстро отошел в сторону.
Я стал возить тряпкой по освободившемуся месту.
– В этой комнате с банками я и просидел до вечера… – продолжил рассказ Рихард. – Когда приехала мама, отец молча взял меня за руку и вывел к такси. Ни «до свидания», ни «приезжай, сынок». Я был пятилетним преступником.
Рихард оставил гантели и сел на кровать. Он только сейчас почувствовал, до какой степени устал от физических упражнений.
– Так и закончилась эта хитрая мамина попытка вытянуть из отца денег на мое содержание, – сказал он. – Когда ей стало ясно, что денег не будет, она возненавидела меня еще больше.
Рихард усмехнулся.
– Вы его сын, – сказал я. – Но он позволил, чтобы вас унижали у него на глазах. Он молчал и смеялся.
– Почему? – спросил Рихард.
– Не знаю, – сказал я. – Ему могло нравиться, что вас унижают. Например, потому что он сам по какой-то причине чувствовал себя униженным. А может, он хотел сохранить хорошие отношения со своей новой женой. За ваш счет. Так или иначе, он предал вас.
Рихард молчал.
– Точнее, он снова предал вас.
– Снова? – спросил Рихард.
– Лес помните? – сказал я.
Рихард кивнул.
– Может быть, вы избегали к нему обращаться не только потому, что не хотели предавать мать?
– Знаете, я вот вспомнил все это… – сказал Рихард и вдруг замолчал.
– И?..
– Жаль, что я сейчас не на работе, – сказал Рихард. – Пошел бы подстрелил пару заключенных, может, и полегчало бы…
Рихард встал с кровати, снова взял гантели и продолжил заниматься с удвоенной энергией.
Ночью я мыл столы в пустой офицерской столовой, и они были грязнее, чем полы в комнате Рихарда. Рихард сидел на одном из столов, положив автомат на колени, и грыз сухарь, обмакивая его в банку с вареньем.
– В эти дни она очень изменилась… – сказал Рихард. – То и дело обнимала меня… Приклеится и стоит… Стала вдруг восхищаться мной. Пиджак тот подарила… Я ничего не понимал. Говорю: мам, что с тобой сделалось?
Рихард замолк. Я продолжал мыть столы.
В столовую вбежал совсем молодой солдат, схватил кусок хлеба со стойки и выбежал из столовой. Мы снова остались одни.
– А она знаете что говорит?.. Я, говорит, раньше просто не понимала, что у меня есть счастье – мой золотой любимый сыночек…
Рихард вдруг резко и зло обернулся ко мне. По его лицу текли слезы.
– Зачем она это сказала? – срывающимся голосом крикнул он. – Чтобы больнее мне сделать, когда я найду ее мертвой?
Я молчал. Рихард беззвучно плакал, размазывая слезы по лицу. Его плечи тряслись, он ничего не мог с собой поделать. Я бросил взгляд на дверь – не хотел, чтобы сюда сейчас вбежал какой-нибудь солдат за куском хлеба.
Я постоял некоторое время в неподвижности; потом аккуратно положил тряпку, подошел к Рихарду, обнял его.
– Мама… мама… – плакал Рихард.
Так мы и стояли – он плакал, а я обнимал его.
Скосив глаза вниз, я увидел, что Рихард отвел в сторону руку с сухарем, чтобы не измазать меня вареньем. Но варенье все равно капало на мою полосатую робу. Меня это не волновало – я мог отстирать ее потом под краном. Дать слизать это варенье какому-нибудь голодающему я не мог: из-за своего привилегированного положения я жил в относительной сытости, и тот факт, что я не слизал его сам, могло озлобить моих товарищей.
Мы с Рихардом, обнявшись, молча стояли в ночной столовой. Он немного успокоился, но слезы еще текли. Главной заботой продолжала оставаться дверь – я не хотел, чтобы кто-нибудь увидел то, что не полагается. К счастью, никто не вошел.
Через несколько часов весь лагерь уже спал – кроме охранявших периметр часовых, нескольких человек в администрации и ночной смены крематория: крематорий был мал для такого большого лагеря, поэтому работал круглосуточно.
Мы с Рихардом теперь сидели на полу спиной к стене.
– После смерти она оставила записку, – говорил Рихард. – Писала, как она виновата передо мной. Как любила меня. Какая она никудышная мать. Эту записку я и сейчас храню. Когда я впервые прочитал ее… Только тогда я понял, как виноват перед ней… Эта вина и толкнула меня на тот шаг… из-за которого мы с вами познакомились…
Спина затекла и болела, и я пытался понять, хватит ли сил сказать ему то, что давно планировал. Он был молод и взволнован – это наполняло его энергией. Но я не был молод и взволнован и процентов на пятьдесят был уже мертв. А вдобавок сейчас ночь, меня мучила боль и ужасно хотелось спать.
– Вы тянетесь к каким-то людям или сообществам, – сказал я. – Перекраиваете себя им в угоду. А из этого ничего не получается.
Я бросил на него взгляд. Он молчал.
– Вы тянетесь к маме, стараетесь быть для нее хорошим, а она отвергает вас… – продолжил я. – Заставляет прыгать через горящее кольцо… Бросает в лесу… Кончает самоубийством…
Я переменил положение спины, чуть повернулся, и стало легче.
– Вы тянетесь к папе, а он не интересуется вами… – продолжил я. – Предает вас ради новой жены… А потом – ради старшего сына Тео…
Рихард кивнул.
– Вы тянетесь к семейному теплу и пирожкам моей Рахели, а она уходит от вас в газовую камеру… Вы тянетесь к фюреру, к Германии, к его партии, а они ставят вас на конвейер трупов и крови… Унижают вас работой, с которой может справиться любая примитивная рептилия…
Рихард молчал.
– Они превращают вас в одного из тех рабочих, которые несут трубу и большинству из которых не важно, что потечет по этой трубе – говно или человеческая кровь…
Рихард посмотрел на меня. Я принял решение все-таки самому высосать варенье из своей робы и сунул ее в рот.
– Индивидуальные психологические проблемы отдельных личностей складываются вместе… – сказал я, высасывая сладость из мокрой ткани. – И приводят к фашизму целые нации и государства… А люди этих проблем не решают… Они думают, что если перестрелять всех нацистов, то новые не появятся…
Край робы потерял сладость, и я оставил его в покое.
– Зачем вы мне все это говорите? – спросил Рихард.
– Ваш страх быть брошенным заставляет вас тянуться к кому-то… Приспосабливаться… Это унижает вашу уникальность… Вы устали цепляться к сообществам… Устали пытаться стать их частью… Устали умолять их принять вас… Вы не часть Германии. Вы не часть немецкой нации. Вы самостоятельный свободный человек. Вы сильный одиночка. Думайте о том, чего хочется вам, а не сообществу.
Рихард обдумывал мои слова. Со стороны все выглядело так, будто пожилой человек объясняет что-то молодому. На самом же деле пожилой объяснял что-то самому себе.
Вернувшись среди ночи из столовой в комнату, я первым делом стал рыться в своих вещах. Я быстро вытащил из-под кровати чемодан, рывком вывалил на пол его содержимое и все же разыскал ее. Развернув записку, я быстро перечитал, в злобе смял в кулаке, сунул в карман и пошел к двери. Уже от двери я решительно вернулся, схватил со стола отвернутый к стене портрет матери и вместе с ним вышел из комнаты.
Когда я стоял около печи крематория, спешить было некуда. Я просто стоял и смотрел на огонь. В голове слышались грозные крики циркового дрессировщика. Заключенные буднично подкатили к печи тележку с очередным трупом. Когда они открыли заслонку, я достал из кармана записку и вместе с портретом бросил на тележку около головы трупа. Заключенные сделали вид, что не заметили – напряглись, поднатужились и начали вкатывать труп в огонь.
Голова трупа вместе с портретом и запиской въехала в печь. Портрет, бумажка и волосы трупа сразу же вспыхнули. В то же мгновение я бросился к жерлу, оттолкнул заключенного, рванул тележку на себя, полез голыми руками в огонь и вытащил полуобгоревшую бумажку.
Портрет спасти не удалось. Фотографии мамы у меня больше не было. Я стоял у печки и растерянно смотрел на полуобгоревшую бумажку с рукописным текстом. Заключенный украдкой бросил на меня взгляд и ушел за следующим трупом.
На следующий день мне и еще четверым солдатам поручили разгрузить машину с завернутыми в промасленную бумагу тяжелыми брикетами. В них находилась взрывчатка, и эту работу запретили перепоручать заключенным. Оружие нам снимать тоже запретили – работать из-за этого было очень неудобно.