С этой бумажкой у него будет гораздо меньше проблем, чем с живым сыном, – бумажка никогда не опозорит его известную семью связью с еврейкой, а еще не предпримет возмутительного вторжения в горячую плоть его жены. Бумажку можно просто положить в дальний ящик, а можно бросить в камин, где она сгорит и превратится в пепел.
Размышляя о своей свободе, я вдруг легонько подпрыгнул – просто чтобы проверить, притягивает ли меня земля. Оказалось, притягивает. От этого стало радостно – значит, я нужен хотя бы земле. Ведь стоит лишь немного подпрыгнуть, как она сразу же начинает тревожиться, не улечу ли я в космос, и тогда в сильнейшем волнении она немедленно включает ради меня всю свою гравитацию – только бы удержать ее драгоценного Рихарда, только бы он остался рядом…
Большинство родителей на нашей планете безнадежно глупы – они любят своих детей безо всякой на то веской причины… Они просто глупо счастливы, что у них есть ребенок – их рыбка, их зайчик, их солнышко. На большее извилин не хватает.
Разумеется, для родителей поумнее этого недостаточно. Им нужны причины. Например, они радуются, что благодаря тому, что их семья не бездетна, в глазах их конфессии она не считается ущербной и неполноценной.
А еще им нравится, что совместный ребенок укрепляет брак.
А еще им нравится, что рождение ребенка заполняет пустоту и придает их жизни хоть какой-то смысл.
А еще им нравится, что кому-то можно передать свою сомнительную мудрость, а также бизнес или профессию – вне зависимости от того, к чему лежит душа ребенка. А также деньги и имущество – не пропадать же добру?
А еще им нравится, что есть тот, на кого можно вылить все раздражение и агрессию, накопившиеся после трудного дня или после общения с нелюбимым супругом.
А еще им нравится, что есть тот, кому можно отомстить за собственное несчастливое детство.
А еще им нравится, что есть тот, кто примером собственной жизни обязан будет подтвердить родителям, что жизнь устроена именно так, а не иначе, поэтому прожить ее радостнее было просто нельзя, как ни пытайся…
Если же дитя все-таки попытается прожить свою жизнь радостнее… Что ж, тогда он пожалеет, что родился.
Мой мертвый друг со взрывчаткой в животе медленно вплывал в огонь. Дверца за ним закрылась. Двое заключенных прихватили свободную тележку и ушли за следующим трупом… Жить им оставалось недолго. Но они об этом не знали.
Я продолжал стоять у печки. Теперь я мог бы убежать, но мое земное существование закончилось – делать на земле больше нечего.
Я знал, что всех четверых, кто разгружал взрывчатку, будет допрашивать гестапо. Меня разоблачат легко – я не смогу удержать в себе тайну и обязательно ее выдам. Мне не хотелось пыток, страха, боли, а еще – я не хотел принимать смерть из рук этой конфессии. Зачем мне их унылая смерть, если я способен обеспечить себя ею сам, как и подобает самостоятельному и гордому изгою? Уж моя-то смерть будет поинтереснее, чем их убогая от пыток или от пули в затылок.
Для того чтобы взрывчатка нагрелась в холодной утробе моего друга, требовалось время. Влажные ткани трупа, окружавшие брикет, сначала должны нагреться сами, потом должна вскипеть и испариться содержащаяся в них жидкость, потом высохшие ткани должны воспламениться, и только тогда жар этого пламени охватит взрывчатку.
Я хорошо понимал это и нетерпелив нисколько не был – перед законами физики проявлял уважительное смирение… Секунда длилась за секундой, и каждую из этих секунд я ощущал как свою последнюю… Но последней она не оказывалась, и наступала следующая: мое существование раз за разом продлевалось.
В одну из таких секунд я вдруг понял, что забыл учесть в своем плане одну критически важную вещь – в комнате под кроватью оставалось полбутылки шнапса. Если бы он был сейчас со мной, а лучше – во мне, он помог бы остановить бессмысленный отсчет этих длинных секунд…
За несколько мгновений до взрыва наступила странная тишина – все звуки куда-то исчезли, а пространство начало искривляться и терять привычные очертания. Взрыва еще не было, но сквозь реальность чугунной печной дверцы, в которую я в тот момент уперся взглядом, уже начала проступать какая-то другая реальность, и я вдруг увидел печальную морду оленя – он в недоумении смотрел на меня с коврика…
Я открыл глаза и понял, что проснулся окончательно. Настроение было хорошим – пока я спал, возникла ясность, план обрисовался во всех деталях, стал четким и осуществимым. Теперь я знал, что мне делать на ближайшем ночном дежурстве в крематории. Да, и не забыть шнапс! Бессмысленность жизни больше не мучила меня. Даже если смыслом наполнялась не вся прожитая жизнь, а всего лишь те часы, которые мне оставались, этого было более чем достаточно.
В голове возникла ясная определенность. Конфессиональный солдат умер во мне окончательно. Его больше нет. Он мог жить во мне только до той минуты, пока не стал осознан. Теперь я осознал его, и это его убило.
Вместе с ним исчез весь груз горя, тоски, униженности, обид, накопившихся во мне за прошедшие годы, – исчезло все то, из чего этот конфессиональный солдат вырос и чем с жадностью питался.
С его уходом внутри меня образовалось пустое пространство. И в этом пространстве стал зарождаться совсем другой Рихард. Он ощущал себя свободным и спокойным. Его память продолжала хранить события прошлого, но они больше не властвовали – не злили, не подавляли, не угнетали.
Новый Рихард осознавал огромную разрушительную силу того удара, который пришелся по нему в детстве. Но теперь все воспринималось иначе – это зло не было направлено персонально на маленького Рихарда. Это было просто зло, оно свободно летало в атмосфере нашей планеты, ему было безразлично, кто здесь Рихард, а кто не Рихард. Оно просто убивало любого, кто подвернется под руку. Дело было не в том, заслуживала ли жертва чего-то плохого. Дело было в том, что зло – это зло, только и всего.
Из этого следовало, что я никогда не был каким-то неправильным, бракованным, ущербным. Мое всегдашнее самоощущение бесправного унтерменша не имело под собой никаких законных оснований. Какого черта? Я имел полное право быть худым или толстым, ходить в старом нелепом пиджаке – кому не нравится, пусть отвернется. Вовсе не эсэсовский мундир теперь делал меня человеком. И, кстати, о Гюнтере. За что я ненавидел его? За то, что он толстый и неприспособленный к жизни? За то, что у него нет денег на собственные похороны? За его микроскопический член? Жаль, что Гюнтер умер. Сейчас бы я никому не дал его в обиду. Гюнтер имел полное право и на свой член, и на свою полноту, и на любовь к фюреру.
С того момента, когда я разрешил себе себя, все вокруг меня тоже получили право на все. Мама получила право быть неприспособленной к жизни, а также на попытки жить за счет других. Отец получил право на пренебрежение к моей маме, а также право на Рогнеду. Тео получил право принимать любовь отца, а также право на гомосексуальность. Рогнеда получила право на свои страхи, а также на жестокость по отношению к маленьким.
Мне стало легко и спокойно – прошлое больше не угнетало. Мне больше не хотелось никого убивать. Новый Рихард больше не держался за свой эсэсовский мундир – эта тряпка утратила свое значение. Теперь не судьба, а сам Рихард выбирал, кем ему быть. И выбрал путь свободного изгоя – несмотря на всю опасность такого существования.
Хотя этот изгой был еще совсем молодым парнем, жить ему предстояло совсем недолго – всего несколько часов, оставшихся до ближайшего ночного дежурства в крематории. В кратковременности нового существования ничего особенного не было – свободные изгои в нашу эпоху долго не живут.
Новый Рихард не стеснялся себя прежнего – Рихарда конфессионального. Они не враги, один вырос из другого. Чтобы родился новый, старый должен был умереть. Для прежнего Рихарда это не было трагедией – жить ему совсем не хотелось. Когда цыпленок в яйце начинает ощущать свою силу, первый, кто чувствует эту силу на себе, – скорлупа. Та самая, что защищала его, пока он рос. Удары цыпленка по скорлупе выглядят неблагодарностью, но если цыпленок не разрушит то, что его защищало, он умрет.
Утром я с автоматом в руках появился на сторожевой вышке. Меня встретил дружелюбный конфессиональный напарник. Он пожаловался на ужасный ветер, показал замерзшие пальцы; я посочувствовал ему и спросил, на какой час назначили наше вечернее дежурство в крематории.
– Нам скажут, – сказал он. – Зачем тебе?
– Там теплее… – улыбнулся я.
Напарник рассмеялся, начал спускаться по лестнице. Я остался один. Взяв бинокль, от нечего делать посмотрел вдаль… Я не слишком верил в эту ерунду, но если умершие души действительно встречаются, то через несколько часов мне предстояло увидеться с Аидой…
В бинокль я увидел крытый грузовик – он въехал через дальние ворота за забор, разделяющий мужскую и женскую зоны. Проехав через женскую зону, машина остановилась у одного из бараков; из кузова стали выпрыгивать женщины, одетые в полосатые робы, капо погнала их в барак. Одна из женщин удивила меня тем, что была поразительно похожа на Аиду. Я усмехнулся. Так всегда: о ком думаешь, тот и мерещится. Я опустил бинокль, оглянулся вокруг, укутался плотнее в воротник…
Пройдя мимо солдата – того самого, которому я давал когда-то коробку папирос и бутылку, – я легко толкнул металлическую дверь и вошел в женскую зону. Опешивший от моей наглости солдат сразу же обогнал меня и перегородил путь.
– Куда? – зло крикнул он. – Твои папиросы выкурены! А бутылка выпита! Улавливаешь?
Я оттолкнул солдата и пошел дальше.
Солдат позади меня выхватил оружие.
– Буду стрелять! – услышал я сзади.
Тонкой шкурой свободного одиночки я ясно ощутил стоявшую за этим солдатом силу его конфессии. Она позволяла ему, ни секунды не раздумывая, выпустить в спину одинокого изгоя ско