– Почему? – удивилась мама.
– Папа говорил, что мы должны быть хорошие. Мы должны терпеть и ни с кем не ссориться, – сказал я.
Мама бросила мрачный взгляд на папу:
– Он был не прав.
– Завтра пойдем в синагогу и спросим об этом, – сказал папа.
– Я больше не пойду в синагогу, – сказал я.
– Почему? – спросил папа.
– Я больше не хочу быть евреем, – сказал я.
Папа и мама переглянулись.
– Ты не должен так говорить, – сказал папа.
– Почему не должен? – сказала мама. – Если нельзя себя защитить, это самое разумное решение.
Теперь, стоя в полосатой робе среди отбракованных заключенных и мысленно ощущая чемоданную ручку на спине, я подумал о том, что всю жизнь был очень предан папе, его идеям, убеждениям и ценностям. Я старался быть хорошим, ни с кем не ссориться и не слишком защищать себя.
Чтобы как-то выжить в агрессивном мире, я отказался от еврейства и практически полностью слился с господствующей конфессией – по крайней мере, внешне. Волосы перекрашивать не пришлось – они были седые. В слиянии с господствующей конфессией я преуспел намного больше родителей: никто не мог упрекнуть меня в том, что я оскорбляю кого-то своим еврейским видом, в то время как родители – оскорбляли.
Несмотря на все мои усилия, так получилось, что ручка на спине не помогла – я все равно оказался здесь, среди отбракованных смертников. Получалось, что папина стратегия оказалась ошибочной – она не спасла меня.
Рихард однажды сказал, что Рахель могла бы расстаться со мной и эмигрировать сама; в какой-то мере он был прав, но чисто теоретически. Потому что если говорить практически, то для чего тогда муж?
Аида вначале тоже попыталась хранить верность отцовским принципам. Имеется в виду не мой отец, а ее собственный, то есть я, хотя принципы – те же… Она стала блондинкой, попыталась быть немкой, но закончилось все этим же концлагерем.
Мой папа не дожил до эпохи, когда его принципы подверглись проверке. А его дети и внуки дожили. Но подискутировать с ним на эту тему я смогу только завтра – когда в результате отбраковки мы встретимся.
Взрывать крематорий не пришлось – лагерное руководство взорвало его само после того, как в течение нескольких дней слышались бомбежка и перестрелка со стороны приближающейся линии фронта. Вот для чего им потребовалась взрывчатка – они предвидели.
На следующий день во время очередной бомбежки я получил серьезное осколочное ранение в плечо, попал в лазарет. Это оказалась все та же рука, что мне когда-то сломали Георг и Хорст. Не повезло ей – она так хорошо срослась, а теперь ее пришлось ампутировать.
Было бы, наверное, справедливее, чтобы перелом пришелся на одну руку, а ранение – на другую. Но моему телу оказалось выгоднее, чтобы все беды пришлись только на эту руку, а вторая осталась без повреждений. Кстати, теперь я вспомнил, что и в детстве однажды очень больно прищемил себе дверью пальцы – опять на этой несчастливой руке.
В итоге тело оставило за собой здоровую нетронутую руку, а ее несчастливую сестру-неудачницу отрезали, закопали в землю вместе с бесконечными бедами да и забыли.
Интересы всего тела и интересы отдельной руки не совпали. Наверное, интересы человечества и интересы отдельной личности не совпадают точно так же. Человечеству как единому организму выгодно, чтобы все несчастья сваливались на одних и тех же людей, а другие оставались счастливчиками.
Человечеству невыгодно, чтобы горе распределялось равномерно – тогда ведь вообще никакой радости не останется.
Те, кто пострадал, кто собрал на себе всевозможные беды и несчастья – этих можно отрезать, ампутировать, сбросить в какой-нибудь расстрельный ров, закопать и забыть. Зачем помнить о неприятном? А счастливое человечество покатится себе дальше – к очередной версии великого будущего…
Акушерка потом рассказала мне, что однажды принимала роды у другой девушки – на той же кухне. Эти роды тоже происходили ночью. И точно так же появилась надзирательница – она выхватила у акушерки родившегося ребенка и убежала с ним на улицу.
Но тот случай отличался от моего – когда надзирательница убежала, у девушки вслед за первым ребенком появился второй – двойня оказалась. Надзирательница не могла предвидеть этого, и у второго ребенка появился шанс выжить – его можно было спрятать в бараке.
Но спасения не случилось – мать, когда вышла на улицу и увидела, что в бочке плавает ее первый ребенок, сама же утопила и второго. Акушерка попыталась помешать ей, но не смогла.
Наверное, я не должна была сейчас вспоминать плохое – да, мы продолжали оставаться в концлагере, но все же это место больше не было концлагерем – руководство и охранники уехали на грузовиках, периметр теперь никто не охранял, мы могли выходить за территорию, в поле, идти куда хотим: мы стали свободны…
Я была уверена, что Рихард тоже уехал вместе со своими сослуживцами – оставаться в лагере было опасно: в любой момент здесь могли появиться американцы, а до того как они появятся, любого оставшегося тут эсэсовца, а тем более однорукого, могли убить или разорвать на части сами заключенные…
Я не знала, что ни в одном грузовике его не было. Он остался, чтобы разыскать меня.
Разыскать меня у него не получилось – позже я узнала, что, пока он рыскал по территории в надежде меня увидеть, в лагерь вошли американцы и задержали его.
Если бы я знала, что он где-то здесь, я бы тоже его искала. Но мне не могло прийти в голову, что ради меня он может остаться.
Что-то изменилось во мне – раньше подобная вещь легко могла бы прийти мне в голову. Когда все изменилось? Может быть, в ту ночь, когда мы с ним вернулись с вечеринки и он взревновал меня к… Уже не помню, как того парня звали.
Тогда им руководила не только ревность. Он заговорил о неудобствах и опасностях связи с еврейкой. Я сама знала о них и давно предлагала расстаться. Но когда в тот вечер заговорил об этом он, а не я – почему его слова меня так ранили? Я же сама больше не хотела подвергать его опасности. Я должна была радоваться, что мы расстаемся. Почему тогда я чувствовала себя так, будто он меня предал?..
Позже я узнала, что после задержания в лагере американцы увезли его на допрос. А потом был суд, и его посадили на четыре года как нацистского преступника. В его пользу сработали показания какого-то заключенного, который был врачом в лазарете, – тот по своей инициативе хлопотал и разыскивал судебную контору, где мог бы рассказать о том, что Рихард покупал на свои деньги лекарства для заключенных. Этот врач мог и не тратить время, а просто уехать в свой Ганновер и забыть. Но врач дал показания, и его выслушали.
Потом я выяснила, что через четыре года Рихарда выпустили… А затем его след теряется – он пропал. Я до сих пор не знаю, как сложилась его судьба. Я до сих пор ищу его, но его нет ни среди живых, ни среди мертвых.
Когда-то давно он сказал, что ему часто снится один и тот же сон – он въезжает в какой-то тихий и пустой незнакомый город, будучи впряжен в тележку с высохшими трупами. Он видит случайных прохожих, видит полицейского, просит его выслушать, но все уходят – никто не хочет его слушать.
Может быть, потому и нет его сейчас ни среди живых, ни среди мертвых? Может, он завис где-то между мирами – в непонятном пространстве того сна? Если бы у меня была возможность связаться с кем-то из обитателей этого промежуточного мира, я попросила бы: пожалуйста, выслушайте его! Пусть он расскажет свою историю. Я уверена, что, если его выслушают, повторяющийся сон отпустит Рихарда, он больше не будет скитаться со своей тележкой между мирами – он вернется в наш мир, и тогда у меня будет шанс разыскать его.
Иногда, когда я рассказываю кому-то про Рихарда, меня спрашивают: простила ли я его? Я отвечаю: нет, не простила. Чтобы простить, надо сначала обвинить, а я не обвиняла. Легко обвинять злодея, когда ничего о нем не знаешь. Но у меня другой случай – я очень хорошо знаю своего злодея. Я не могу обвинять его.
Да, был однажды момент – я пожелала, чтобы на него свалилось все то, что пережила я. Но это было от обиды, от горя, от отчаяния, скопившихся во мне за все годы, что мы с ним не виделись… Это был просто момент… Сейчас я не желаю ему всего этого. Я просто ищу его везде – на каждой улице, в каждом кафе, в каждом трамвае… Я часто вижу его затылок, его спину, его плечи. Он мелькает повсюду. Но как только я добегу до него, он либо исчезает, либо превращается в кого-то другого.
Хочется верить, что чудеса случаются. Например, видится такая картинка – я буду ехать куда-нибудь на машине, остановлюсь на заправке, а заправщик окажется одноруким. Я посмотрю на него и узнаю в нем Рихарда. Почему нет?
Жаль, что теперь у меня нет с собой темно-зеленой коробочки, которая приносит удачу, – возможно, она бы очень пригодилась в поисках Рихарда. Ее нет со мной не случайно. Да, она была раздавлена солдатским сапогом, но дело не в этом – я ведь могла бы восстановить ее. Но я не восстановила. Я теперь не та, что была раньше. Я совсем другая – я начисто отказалась от надежды на удачный случай.
Папа никогда не был таким, какой я стала сейчас, – он всегда на что-то надеялся, всегда мечтал: эта коробочка стояла у него в спальне. А когда нас потащили в грузовик, он схватил ее, забрал с собой… А перед тем как нас разделили, сунул ее мне… Нет, я другая теперь – вместо коробочки у меня всегда с собой пистолет.
С коробочками нет проблем – они разрешены по всей планете… А пистолеты разрешены не везде. Чтобы иметь возможность всегда носить пистолет, пришлось переехать туда, где это можно.
Я помню это чувство свободы – в тот день, когда я впервые вышла в поле, за территорию лагеря… Я, наверное, должна была бы радоваться новой свободе. Но не получилось. Да, концлагерь больше не удерживал нас, мы могли идти куда хотим. Но мир вокруг нас не изменился – я не питала на эту тему ни малейших иллюзий. Это был все тот же мир, что построил концлагерь. А значит, когда-нибудь в будущем мой новый концлагерь снова найдет меня. А если не меня, то моих детей или внуков.