В комнату вошел пожилой мужчина в летнем сером костюме. С сокрушенным выражением в круглых печальных глазах, перебегавших с одного предмета на другой, он прямиком направился к сестре, пожал ей руку, потом еще и еще. «Ужасно, так неожиданно». Сестра вздохнула. Потом он пожал руку Терезе и только тут заметил, что не знаком с ней. Сестра представила Терезу. Она не расслышала имени господина. Потом опять прозвучало: «Фройляйн Фабиани, многолетняя учительница моей племянницы Тильды». — «Бедное дитя», — проронил мужчина. Тереза откланялась, и ее никто не стал удерживать.
В своих распоряжениях на случай смерти Вольшайн велел устроить ему самые скромные похороны. Главной наследницей объявлялась Тильда, определенные суммы предназначались на благотворительные цели, щедро была обеспечена бывшая жена, не были забыты и служащие, много лет проработавшие на его фабрике, даже рассыльным полагались какие-то суммы, а учительнице музыки, двум прежним воспитательницам Тильды и фройляйн Терезе Фабиани — этой последней согласно дополнению, составленному прошлым летом, — каждой по тысяче гульденов. Особым распоряжением оговаривалось, чтобы все лица, указанные в завещании, были извещены немедленно после его вскрытия и получили свои доли наследства.
Терезу пригласили к адвокату, дабы лично вручить ей назначенную в завещании сумму. Адвокат, в котором она узнала одного из тех двух господ, которых видела в квартире покойного в день его смерти, видимо, что-то знал о ней, ибо с сожалением заметил фройляйн Фабиани, что господин Вольшайн, к несчастью, слишком рано покинул этот мир. Адвокат не скрыл от нее, что незадолго до смерти тот высказал ему свое намерение произвести в завещании значительные изменения, но по скверной привычке все время откладывал, а потом было уже поздно.
Тереза даже не почувствовала особого разочарования. Она только теперь поняла, что никогда всерьез не собиралась стать госпожой Вольшайн и никогда не верила, будто ей уготована спокойная и беззаботная жизнь и она сможет когда-нибудь стать мачехой госпожи Тильды Веркаде.
На следующее утро вместе с другими родственниками и знакомыми она стояла у могилы Вольшайна и вместе с ними бросила горсть земли на его гроб. Тильда тоже была там, они обменялись одним-единственным взглядом над могилой, и в глазах Тильды светилось столько тепла и понимания, что в душе Терезы проснулась какая-то смутная надежда и чуть ли не предвкушение счастья. Вся в черном, под руку со своим рослым супругом, тесно прижавшись к нему — Тереза никогда бы не смогла представить себе Тильду, тесно прижимающуюся к какому-либо человеку, — такой увидела ее Тереза, когда после окончания похорон Тильда вышла из ворот кладбища и исчезла из вида. На следующий вечер Тереза должна была по просьбе Тильды навестить ее в доме отца, но не нашла для этого сил. А следующим утром, когда она решилась зайти, оказалось, что дочь покойного уже уехала вместе со своим супругом.
И вот она осталась одна, совершенно одна, такой одинокой она еще никогда не была. Она не любила Вольшайна. И тем не менее как мучительно больно бывало ей вечерами сознавать, что эта дверь никогда не откроется перед ним, что звонок никогда больше не возвестит о его приходе.
Но однажды поздним вечером звонок все же раздался. Она еще не до конца осознала непоправимость ухода Вольшайна, так что на какую-то долю секунды в ее голове мелькнуло: «Это он! Почему же так поздно?» Конечно, еще не успев встать, она уже поняла, что прийти мог кто угодно, только не он.
За дверью был Франц. Уже освободился? Стоя на плохо освещенной лестничной площадке, в кепи, надвинутом на лоб, с дымящейся сигаретой во рту, тощий и бледный, с бегающими и в то же время опущенными долу глазами, он выглядел скорее жалким, чем опасным. Но Тереза не почувствовала ничего — ни страха, ни жалости. Скорее уж слабое удовлетворение, если не робкую радость: все-таки хоть кто-то пришел, чтобы избавить ее на какое-то время от страшной тяжести одиночества, давившего на нее. И она мягко сказала: «Добрый вечер, Франц».
Он поднял на нее глаза, словно удивившись мягкому, чуть ли не любовному тону ее приветствия: «Добрый вечер, мать». Тереза протянула ему руку, даже удержала его руку в своей и провела в квартиру. Она включила свет: «Садись». Он остался стоять. «Значит, ты уже свободен?» Она сказала это без всякого нажима, как если бы спросила: «Ты уже вернулся из поездки?»
— Да, — ответил он. — Уже со вчерашнего дня. За хорошее поведение мне скостили недельку. Что, удивляешься, мать? Не боись, крыша над головой у меня тоже имеется. Правда, больше ничего нету. — Он коротко хохотнул.
Ничего не ответив, Тереза накрыла для него стол, поставила все съестное, что у нее было в доме, налила вина.
Он принялся уплетать за обе щеки. А увидев среди снеди кусок копченого лосося, заметил:
— Ого, мать, а у тебя дела идут ничего себе. — В его тоне вдруг прозвучало требование, почти угроза.
Она сказала:
— Не так уж хорошо, как ты думаешь.
Он рассмеялся:
— Ну, мать, я ж у тебя ничего не сопру.
— А у меня и взять-то уже нечего.
— Ну, Бог даст, скоро небось опять появится.
— Откуда бы?
Франц зло взглянул на нее:
— Я мотал срок не за грабеж. Если какой лопух посеет свой бумажничек, так то не моя вина. Вот и защитник тоже сказал, меня, мол, и судить-то можно самое большее за сокрытие найденного.
Она замахала руками:
— Да ты что, Франц, я же тебя ни о чем не спрашиваю.
Он опять принялся за еду. Потом вдруг:
— Но с Америкой — пустой номер… Я и здесь могу пробиться. Послезавтра выхожу на работу. Вот так. Слава Богу, еще есть друзья, они не бросают друга в беде, если ему разок не повезло.
Тереза пожала плечами:
— Почему бы молодому и здоровому человеку не найти работу? Хотелось бы только, чтобы на этот раз надолго.
— По мне, так уж давно бы нашлась и надолго. Да только многие думают, будто другие обязаны любую их подлость сносить. А я не из того теста сделан. Ни от кого терпеть не буду. Поняла, мать? И если б захотел в Америку, сам бы и поехал. А ссылать меня туда не позволю. Так и передай своему… ну, тому господину.
Тереза спокойно ответила:
— Он тебе добра желал. Можешь мне поверить.
— В чем же это его добро? — грубо спросил он.
— В том, чтобы ты уехал в Америку. Впрочем, можешь не беспокоиться, все кончилось. Этот господин, мой жених, три недели назад скончался.
Он взглянул на нее сперва недоверчиво, словно предполагая, будто она лжет, чтобы оградить себя от новых требований. Но по ее бледному лицу и горестному выражению глаз даже он смог понять, что то была не ложь и не отговорка. Он продолжал молча есть, потом закурил сигарету. И только тут, как ни холодно и безразлично он это произнес, да, наверное, и подумал, но Тереза впервые услышала в его тоне нечто вроде сочувствия:
— Тебе, мать, тоже не больно-то везет.
Потом заявил, что слишком устал, чтобы добираться до своего жилья, растянулся в чем был на диване и вскоре заснул, а на следующее утро исчез раньше, чем Тереза проснулась.
Но уже в полдень Франц явился с небольшим грязным фибровым чемоданчиком и устроился у матери на постой — всего на три дня, как он сказал, — пока не начнет работать на новом месте, а что за работа, так и не сообщил. Тереза все же добилась, чтобы его не было дома, пока у нее уроки. Но не смогла воспротивиться тому, что к нему приходили приятель и подружка — а может, их было трое или четверо, она никого из них в лицо не видела — и проводили у него в комнате полночи за выпивкой, приглушенными разговорами и смехом. Все, что было у нее в доме из еды, она отдала ему для гостей. На четвертое утро он дождался ее пробуждения, заявил, что больше не будет сидеть у нее на шее, и потребовал денег. Она отдала ему все, что у нее было, — правда, большую часть наличных денег она из осторожности заранее положила в сберкассу. И правильно сделала, потому что Франц, прежде чем уйти, не постеснялся перерыть все вещи в шкафу и комоде. Потом на много недель исчез из ее поля зрения.
Дни шли за днями, и наступило то воскресенье на Троицу, когда должна была бы состояться свадьба. Она решила в этот день посетить могилу Вольшайна, на которой рядом с увядшими венками без имен и лент лежал и ее скромный букетик фиалок. Долго стояла она там под ясным голубым летним небом, не читая молитву, почти не думая и даже по-настоящему не испытывая грусти. В душе ее звучали слова сына, единственные, в которых, как ей показалось, откликнулось его сердце: «Тебе, мать, тоже не больно-то везет». Но в ее воспоминании они относились не только к смерти ее жениха, а, скорее, ко всей ее жизни. Да она и впрямь не для того появилась на свет, чтобы быть счастливой. И стань она замужней дамой, госпожой Вольшайн, она, конечно, так же не обрела бы настоящего счастья, как и при любом другом исходе. То, что кто-нибудь умирает, это, в конце концов, лишь один из сотни способов исчезнуть из виду или попросту удрать. Так много людей для нее были мертвы, живые и умершие. Мертв был ее отец, уже давно истлевший, мертв был и Рихард, самый близкий ее душе из всех мужчин, которые ее любили. Но мертва для нее и мать; за несколько дней до кончины Вольшайна Тереза сообщила ей о предстоящем замужестве, но та пропустила это известие мимо ушей и все время как о великом событии говорила о своем «литературном наследии», которое она намеревалась завещать городу Вене. Мертв был и брат, который после своего последнего непрошеного визита не подавал никаких признаков жизни. Мертв был и Альфред, некогда бывший ее возлюбленным и другом, как и ее несчастный сын, сутенер и вор, и Тильда, проводящая время в мечтах за высокими, чисто вымытыми стеклами своего дома в Голландии и давно уже забывшая свою любимую учительницу. И все те дети — мальчики и девочки, для которых она была воспитательницей, а иногда и почти матерью, и все мужчины, которым она отдавалась, — все они были мертвы. И ей уже казалось, будто господин Вольшайн даже гордится тем, что он так безвозвратно покоится под этим могильным холмом, будто воображает, что более мертв, чем все остальные. О нет, у нее не было по нему слез. Те, что текли по ее щекам, были слезы по многим другим людям. И прежде всего плакала она, пожалуй, по самой себе. Вероятно, слезы эти были даже не от горя, а просто от усталости. Ибо она чувствовала такую усталость, какой еще не знала в жизни. Иногда не ощущала вообще ничего, кроме усталости. Каждый вечер она так тяжело опускалась на кровать, что ей мерещилось, будто когда-нибудь она от одной этой усталости уснет вечным сном.