Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда — страница 22 из 97

Катрин, ничуть не потеряв самообладания, открыла дверь в прихожую. Доктор, улучив момент, крикнул секретарше, которая сидела на банкетке в коридоре, чтобы она провела к нему даму, когда та придет, и немедленно проваливала.

Когда Катрин затворила дверь, на секунду они с мадемуазель Парпен оказались в темноте. Потом секретарша включила свет.

— Мадам!

Катрин уже ступила на лестницу, которая вела в комнаты. Она обернулась и увидела мокрые щеки толстухи.

— Мадам, не уходите!

В ее голосе не осталось и следа дерзости. Она умоляла:

— Нужно, чтобы эта женщина чувствовала, что находится под наблюдением; нужно, чтобы она знала, что кто-то есть в соседней комнате… А может, мне тоже остаться? — добавила она вдруг. — Вдвоем-то веселее… Но нет, он ведь запретил…

— Ну, это было бы легко от него скрыть…

Секретарша покачала головой и пробормотала: «Как бы не так!..» Ей почудилось, что ее хотят подставить, чтобы лишить места. Мадам Шварц ее успокоила. Женщины умолкли: на сей раз в лифте наверняка была она. Катрин тихо сказала:

— Проведите ее в кабинет и отправляйтесь спокойно спать. В эту ночь с доктором ничего не случится, уверяю вас. Вот уже двадцать лет на мне забота о нем; я на вас не рассчитывала, мадемуазель.

И она исчезла во мраке лестницы. Впрочем, добравшись до площадки, она спустилась на несколько ступенек и перегнулась через перила.

Лязгнули двери лифта, коротко взвизгнул звонок… Отсюда, сверху, никак не рассмотреть лица женщины, перед которой посторонилась мадемуазель Парпен. Приятный голос осведомился, здесь ли живет доктор Шварц. Но его обладательница ни в какую не желала отдавать секретарше сумочку, которую та хотела у нее забрать вместе с мокрым зонтиком.

Катрин села на ступеньку. Мадемуазель Парпен прибежала к ней и прошептала с испуганным видом, что от незнакомки пахнет виски. Они прислушались: звучал только голос доктора. Катрин спросила, во что одета эта женщина: оказалось — в темное пальто с довольно изношенным шиншилловым воротником.

— Знаете, мадам, что меня беспокоит, — ее сумочка; она зажала ее под мышкой… Надо было постараться сумочку отобрать… Может, у нее там револьвер спрятан…

Послышался смех незнакомки, затем доктор опять заговорил. Катрин призвала мадемуазель Парпен «не волноваться, быть благоразумной». Секретарша схватила ее за руку и не смогла сдержать невольного «спасибо», хотя сразу же поняла, что звучит это смешно.

Сверху, стоя на лестнице, Катрин без всякого снисхождения наблюдала за тем, как бедная девушка, смотрясь в зеркало, поправляет шляпку и пудрит прыщавые щеки. Наконец она ушла.


Дождавшись, пока за мадемуазель Парпен закрылась дверь, Катрин снова присела на ступеньку. Голоса ее мужа и женщины чередовались. Они говорили мирно, без всплесков. Так странно слышать Эли и не быть у него на виду! Она была готова поклясться, что этот человек, беседующий с поздней гостьей, — кто-то другой, человек вполне мягкий и безобидный, совсем незнакомый. Она понимала теперь, почему клиенты мужа часто повторяли ей: «Он так мил, знаете ли, так любезен, так мягок…».

На вкус Катрин, женщина говорила громковато. Может быть, алкоголь подействовал на нее возбуждающе? Этот безумноватый смех пробудил опасения настороженной супруги. Легко ступая, она спустилась вниз, скользнула в гостиную и села, не зажигая света.

Перед ней, за тюлевой занавеской, залитый дождем балкон блестел, как озеро. Огни улицы Гренель пронзали дождливую ночь. Доктор, поддерживая светскую беседу, говорил о Зизи Билодель, интересовался судьбой ее компании.

— Она уже почти совсем распалась, доктор… «Веселые компании», как я начинаю понимать, разваливаются быстро… И, если подумать, я все же успела там неплохо провести время… А от той компании, что на несколько недель втянула вас, доктор, в свой водоворот, остались только Билодель да я. Палези, ну помните, этот роскошный парень, он еще страшно пил (и весь этот алкоголь превращался в чистое веселье…) — у него поражен костный мозг, и он теперь живет в Лангедоке, у родственников. А маленький сюрреалист, совершенно дикий, тот, что все норовил напугать нас, как пугают дети, когда напяливают на голову салфетку и изображают разбойников (он хмурил брови, вечно ходил с взъерошенными волосами, строил рожу висельника и, как ни старался, все равно был с виду ангел да и только)… Мы у него спрашивали, правда ли, что его самоубийство назначено на завтра… Я-то не смеялась, потому что героин это не то, что другие наркотики, с ним всегда жди плохого конца… И вот, в прошлом месяце… Азеведо, шутки ради, набрал его номер посреди ночи, не назвался и сказал, что Дора изменяет ему с Раймоном. Это было вранье… Об этом поговаривали, но все знали, что это неправда… Азеведо услышал флегматичный вопрос: «Вы уверены, это точно?» — и сухой хлопок…

Незнакомка говорила быстро, слегка задыхаясь; Катрин не поняла, что ответил доктор, потому что ее слишком занимал его тон, такой участливый и серьезный: с ней он никогда так не общался. В темной гостиной, глядя сквозь мокрые оконные стекла на эти затопленные крыши, на эти бесконечные блики, она твердила себе, что этот человек для нее одной выставлял напоказ свой свирепый нрав… да, для нее одной.

— О, — заверяла женщина, — не стесняйтесь, можете говорить со мной об Азеведо… Теперь мне на него начхать! Нет, неправда… Никакая любовь не уходит совсем. Я бы должна его ненавидеть… но зло, которое он мне причинил, и сейчас наделяет его в моих глазах каким-то обаянием. Я теперь воспринимаю его таким, какой он есть на самом деле: тип, умеющий зарабатывать деньги на бирже, причем именно тогда, когда там все растет в цене; и он же — человек, который извлек из моей плоти такую боль. Самые заурядные создания остаются великими личностями для тех, кого они уничтожают. Это из-за этого ничтожества я опустилась так низко, увязала все глубже, дошла до последней черты…

Доктор спросил с приторной интонацией:

— А вполне ли наша миленькая маленькая мадам излечилась от любви?

В ответ незнакомка расхохоталась так, что Катрин вздрогнула: этот взрыв веселья, похожий на оглушительный треск распоротой материи, должно быть, пронизал все восемь этажей дома и долетел аж до подвала.

— Сидела бы я тут в одиннадцать вечера!.. Вы что, так до сих пор и не увидели, что я вся в огне? На что вам тогда вся ваша наука?

Он заметил с мягким юмором, что никогда не выдавал себя за колдуна.

— Я принимаю во внимание лишь то, что вы мне рассказываете… Я человек, который слушает, и не более того… Я помогаю вам распутать клубок…

— Люди раскрываются настолько, насколько хотят…

— Какое заблуждение, мадам! В этом кабинете люди обнаруживают в первую очередь то, что они стремились скрыть. Или, лучше сказать, я вылавливаю лишь то, что они хотели бы утаить и что у них все равно вырывается, а потом показываю им это и называю по имени этого маленького зверька, который копошится где-то внутри; и они больше не боятся…

— Вы зря доверяете нашим словам… Какую силу лжи пробуждает в нас любовь!.. Вот послушайте, когда я порвала с Азеведо, он вернул мне мои письма. Целый вечер я провела перед этой пачкой: какой легкой она мне показалась! Прежде я думала, что эту переписку сможет вместить только чемодан, но оказалось достаточно большого конверта. Я положила его перед собой. При мысли о том, сколько страданий таит в себе эта кипа, — вы будете надо мной смеяться — я испытала чувство благоговейного уважения и ужаса (ну вот, я так и знала! вы смеетесь…). Это чувство было настолько сильным, что я не осмеливалась их перечитывать. Впрочем, я все же решилась раскрыть самое страшное письмо: я мысленно возвращалась в тот день, когда написала его, на Кап Ферра, в августе; по чистой случайности не покончила тогда с собой… И вот, три года спустя, когда я уже наконец исцелилась, в моих дрожащих пальцах снова трепетал этот листок бумаги… И что же? Поверите ли, письмо показалось мне таким бесцветным, что я подумала, что попался не тот лист… Но нет, это были несомненно те самые строки, написанные на краю гибели; в них не читалось ничего, кроме жалкой развязности, которой я стремилась прикрыть свою страшную боль: точно так же, из стыда, я поступила бы с раной телесной, чтобы не вызывать ни отвращения, ни жалости у любимого… Забавно доктор, вы не находите? Все эти ухищрения, которые так ни к чему и не приводят… Я думала своим напускным безразличием пробудить в Азеведо ревность. И все другие письма выдержаны в таком стиле… Ничего нет менее естественного, менее непроизвольного, чем поступки влюбленных… Нет, я вас ничему не учу, это ваша стезя; вам, как никому, это все известно; любя, я не перестаю рассчитывать, комбинировать, предвосхищать, и все так неудачно, что одно это могло бы тронуть сердце того, на кого направлены все мои неумелые уловки, но это его только раздражает…


Катрин Шварц, сидя в темноте, не пропускала ни звука. Слова доходили до нее в странно оборванном виде, какого совсем не требовал ритм фразы; словно голос внезапно изменял говорящей. «Почему же она выбрала Эли? — спрашивала себя Катрин. — Почему ему доверяет она сокровенное?». Ей хотелось распахнуть дверь кабинета и прокричать незнакомке: «Ему нечего вам дать, он может только еще глубже втоптать вас в эту грязь! Не знаю, к кому вам обратиться, но не к нему, не к нему!».

— Бьюсь об заклад, милая моя мадам, что вы бы так хорошо не говорили о любви, если бы вновь не попались в ее сети… Я прав?

Он говорил мягко, по-отечески, спокойно, учтиво. Но гостья прервала его резко, почти грубо:

— А как же! Этого только слепой не заметит… так что не надо так уж изощряться, чтобы из меня слово вытянуть. Вы что думаете, мне тут что-нибудь другое нужно, кроме как выговориться? Да если вы выйдете, моим собеседником станут этот стол, эта стена…

И здесь Катрин вдруг совершенно ясно поняла, какой тяжкий проступок она совершает: жена врача подслушивает под дверьми, тайком узнает секреты, поверяемые мужу… Щеки ее запылали. Она встала, прошла в прихожую, поднялась по небольшой лестнице к себе в комнату, освещенную люстрой. Подошла к зеркалу, долго смотрела на невыигрышное лицо, с которым ей приходилось идти по жизни. Свет, привычные предметы успокоили е