цо для меня было уже очень важно.
Они согревали мне душу, не вызывая зависти; глядя на отца, мать и детей, собравшихся за одним столом, я вспоминала ту пору своей жизни, когда Бернар, усевшись напротив меня, пережевывал пищу, вытирал губы, пил каким-то особым, своим способом, который повергал меня в ужас — до такой степени, что, когда он однажды пожаловался, что солнце бьет ему в глаза, и сел справа от меня, я ощутила это как избавление… И кто знает? Если бы он там и оставался, если бы никогда больше не садился напротив меня, может быть, та мысль вообще не пришла бы мне в голову… Но зачем, зачем вечно к этому возвращаться?
Семейство за соседним столиком: мать, бабушка, младшая сестра; упрямое, честное выражение лица, воспроизведенное в трех экземплярах, перешедшее нетронутым от бабушки к внучке; и он…
Сколько ему было лет? Восемнадцать? Двадцать? Красив он не был, это точно. Привлекла меня в нем прелесть, которая, вероятно, оставалась невидимой для других: ее как будто никто не замечал. Какая же прелесть? Молодость без примесей, молодость в чистом виде. Заревые огни опаляли это лицо, которого еще не коснулись тревога, волнение. Я наблюдала за ним достаточно равнодушно. По крайней мере, мне казалось, что я безучастна… Будто моя страсть к Фили не продолжала обжигать меня! Каждый раз я оказываюсь безоружной в минуту покоя: я уговариваю себя, что мое сердце мертво, а на самом деле оно всего лишь переводит дух. В промежутках между моими страстными увлечениями, пока рядом со мной нет кого-то, кто мог бы закрыть мне глаза, я вижу себя в зеркале еще более старой, чем я есть на самом деле, изнуренной, беспомощной и никчемной. И эта очевидность наполняет меня каким-то новым покоем. Она вселяет в меня уверенность: борьба окончена и та грязь, что зовется любовью, больше меня не касается.
Я мысленно обозреваю жизнь других людей и свое прошлое как бы с неприступно высокого балкона. Ничто не напоминает мне об этом чувстве окончательной, неколебимой безопасности, которое я испытывала в промежутках между моими приступами любовного исступления. Каждая новая любовь всегда была для меня последней. Что может быть более логичным? У истоков каждого романа обязательно лежит акт воли. Я точно знаю ту минуту, когда по своему собственному желанию пересекаю роковую черту. И неужели я действительно могла бы вообразить, что буду столь безумной, что с незажившими ранами от ожогов, по собственной воле снова полезу в самое пекло? Это невероятно… И я в это не верю. И поэтому я смотрела на незнакомца так же, как смотрела бы на красивое растение.
Вероятно, экзамены его сильно утомили; я видела, как он глотал таблетки и как его заставляли ложиться после еды. Казалось, он тяготился этой опекой, немного одергивал мать и бабку, нежно ворча на них. Он много читал, особенно журналы, и они были не из тех, что сразу узнаешь по цвету обложки. Даже во время ужина он не мог удержаться и, достав какой-нибудь журнал из кармана, принимался за чтение. Его тут же призывали к порядку. Он подчинялся со вздохом и движением головы отбрасывал челку, которая то и дело падала ему на лоб.
Все это меня развлекало, и я следила за ним со сноровкой, которую приобрела, чтобы наблюдать за людьми без их ведома. У меня была книга «Любовник леди Чаттерлей», и во время перемены блюд я притворялась, что читаю ее, не теряя из вида юного соседа. Впрочем, он не выказывал ни малейшего интереса ко мне. Правда, однажды утром я застала его в холле за перелистыванием романа Лоуренса, брошенного мною на столе. При моем приближении он проворно положил книгу, и его совсем еще детские щеки густо покраснели. Он сразу отошел, стараясь не глядеть на меня.
На другой день случилось то, к чему я должна была бы уже привыкнуть и что, в силу привычки, не застало меня врасплох и вместе с тем вновь поразило: если подобное повторится, я несомненно испытаю такое же потрясение…
За завтраком я наблюдала за юношей, который ел рассеянно, устремив взгляд в пустоту. Нет ничего более милого, чем это вечное отсутствие, в котором пребывают некоторые молодые люди, когда на лицах их читаешь: я не здесь, я во власти какой-то химеры. Тот, что сидел напротив, казался столь погруженным в свои мысли, витавшие где-то далеко, что я сочла возможным следить за ним более открыто, не прибегая к многочисленным ухищрениям. И вот, меня несколько удивила неподвижность его взгляда. На чем он остановился? Каково же было мое изумление, когда я обнаружила, что, воспользовавшись расположением зеркал (зал ресторана был зеркальным), юноша взирал на меня, да еще с таким напряженным вниманием, что от этого взгляда все во мне перевернулось! Я быстро опустила глаза, чтобы он не успел заметить, что его уловка раскрыта. Он же ни на мгновение не терял меня из вида, и глаза его смотрели одновременно сдержанно и страстно.
С чем можно сравнить то, что я испытала? Выжженные луга, зазеленевшие вновь после грозового дождя… Да, вот это: весна — нечаянная, безумная… Все, что я считала умершим, бурно прорастало, распускалось; прежнее ощущение физического распада уходило в небытие.
Я вдруг совершенно забыла о своем теле. Интерес, который я вызывала у этого незнакомца (не могла же я не верить своим глазам), возвращал мне молодость и утраченное очарование. В ответ на робкий протест, возникающий в глубине души: «Ты прекрасно знаешь, что это невозможно!» — тут же приходили воспоминания о женщинах, которые годами намного превосходили меня и тем не менее были окружены обожанием. Вообще-то этот юноша видел меня не против света, потому что жестокое южное солнце било мне прямо в лицо… Нет, нет, такая, какая была, я несла в себе нечто такое, что поражало и покоряло его, какую-то непонятную мне самой силу, воздействие которой я часто наблюдала в первые годы моей жизни в Париже.
Итак, хватило одного этого взгляда, чтобы я опять была готова все вынести. Так мало — а я уже начала чувствовать себя счастливой. Я знала, что придется платить, и очень скоро. Но отгоняла от себя эту мысль. Что бы ни случилось потом, сперва будет это счастье, эта первая улыбка соучастников, первые слова между нами, и я уже задыхалась от того, что на меня надвигается.
Глядя на него, кто бы мог подумать, что этот рассеянный ребенок способен столь много внимания уделять женщине? Но страсть и в самом деле поедала его лицо. Слишком глубоко посаженные глаза мрачно горели. Когда он смеялся, его большой и красивый рот блестел ослепительными зубами. Челка, непрестанно падающая на лоб, скрашивала аскетизм этого юного лица.
Покидая ресторан, он слегка задел меня, но не удостоил взглядом. Каким же высоким он оказался! Он был из тех юношей, у которых тело развивается быстрее, чем лицо, из мужчин с детскими чертами. Я едва удержалась, чтобы не выйти вслед за ним. Когда я вошла в холл, он спорил со своей бабушкой, которая настаивала, чтобы он пошел прилечь после завтрака (остальные члены семьи собирались прогуляться на автомобиле). Как же так? Неужели он не рад возможности остаться в гостинице и поджидать случая завязать со мной разговор? Да, я уже начала беспокоиться. Уже нахлынули сомнения и тревога. Они не заставили себя ждать! Но откуда он мог знать, что я задержусь в холле? Тем более что привычки у меня такой не было… И все же, может быть, его внезапное согласие подчиниться воле своего семейства в тот момент, когда я уселась за соседний столик, — не простое совпадение? Радость вновь захлестнула меня; маленькими глотками я пила обжигающий кофе.
На нем были большие стоптанные башмаки, приспущенные носки, дешевые серые брюки, которые слегка болтались на бедрах. Я сделала вид, что читаю. Зеркала уже не могли прийти ему на помощь, но я остерегалась мешать его новым маневрам. Впрочем, не было нужды поднимать глаза: я чувствовала на своем лице его взгляд. Но время шло, и ничего не происходило. Я знала, что его отдых продлится не более часа. Каждая потерянная минута становилась мукой. Какой повод найти, чтобы заговорить с ним? Я ничего не могла придумать, и это сводило меня с ума. Спросить, какая погода сегодня, не идет ли дождь? Никак мне не удавалось вспомнить ничего подходящего. Мучительное томление заслонило собой весь мир. Час прошел, а мы ни словом не обменялись. Наконец он встал, потянулся всем своим длинным, онемевшим телом, таким длинным, что голова показалась мне слишком маленькой, — голова ужа с плосковатым черепом. Он уходил. Я бросила сигарету: «Простите, месье…».
Обернувшись, он улыбнулся мне. Взгляд его был очень мягким, и в то же время почти невыносимо сосредоточенным. Я сказала, что видела, как он листал роман Лоуренса, и что если он хочет его прочесть, то я с удовольствием одолжу ему книгу. Улыбка исчезла, лицо отвердело, и, как мне показалось, в глазах его появилась чуть ли не досада, во всяком случае — грусть. Я же дышала полной грудью: я говорила с ним, он был рядом. Самое трудное совершилось: мы начали общаться. Этими первыми словами я вошла в его жизнь, он вошел в мою; он проник в нее одним-единственным взглядом. Он еще не знал о том, что не так-то легко будет выбраться назад. Первая победа наполнила меня такой радостью и покоем, что я не слышала его первых фраз. Что бы ни случилось, ничто не сможет помешать развитию нашей драмы. Он не переставал пожирать меня своим наивно-бесстыдным взглядом. Мы были одни в холле. Теперь я припоминаю, что стояла чудесная погода и все вышли на улицу. Наконец я расслышала его слова, произносимые резким голосом: «Стоило публиковать критические статьи хотя бы для того, чтобы избавить вас от чтения подобных произведений. Мне совсем не нужно совать нос в эту книгу, чтобы узнать, о чем в ней написано».
Я ответила наугад, просто чтобы не молчать, что это замечательная книга.
— А! — вздохнул он. — Я так и думал…
В его голосе мне почудилось скорее беспокойство, чем раздражение; и он все так же пристально смотрел на меня. Ну вот, я ему уже не нравлюсь, уже ему досаждаю. Уже в чем-то не оправдываю его ожиданий. Как бы мне хотелось сразу же успокоить его! Я еще не знала, какую женщину он желает видеть во мне, но скоро я буду это знать, и мне не составит труда соответствовать его пожеланиям. Первые неуклюжие попытки нащупать общий язык — вот что казалось мне самым сложным.