Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда — страница 79 из 97

— Ты помнишь Понтэйяк? — спросил он. — Пляж в Понтэйяке… Уже два года прошло. Мы после купанья жарились на солнышке… Помнишь, ты еще обиделась тогда на меня за стихи, которые я тебе написал, ты не поняла, что речь-то шла не только о тебе одной… Я исходил от тебя, и логика поэмы приводила меня к мифологическому образу… Ведь даже и теперь я почти всегда исхожу от тебя…

Волна боли вновь прихлынула к сердцу Розы, поднялась высоко и готова была ударить, разорвать грудь. «Хоть бы он стал читать свои стихи, — думала она, — я бы тем временем успокоилась». А Пьер, смеясь, говорил:

— Забавно, что меня вдохновили тогда солнечные ожоги на твоей спине и плечах. Помнишь?


Я на груди твоей взволнованно искала

Следы объятий. Но промолвил ты: «Стрела

Полудня знойного мне кожу обожгла,

Рукой ударился во время сна о скалы».

Но, как пески пустынь, нагая плоть хранит

Следы горячих ласк, их оттиск в кожу вдавлен,

Так в сумраке лесов порой костер горит,

Среди прогалины охотником оставлен.


— А потом шли те самые строки, из-за которых ты рассердилась, тебе показалось, что опять там говорится про тебя.

— Сегодня я не стану сердиться, милый мой Пьеро. Прочти.

«Говори же, говори, — думала она, — не останавливайся». И когда он умолкал, она шептала одним дыханием, беззвучно, как ребенок, увлеченный волшебной сказкой:

— А дальше?

Он сказал наконец:

— Дальше? Дальше не помню наизусть.

Пьер замолчал, стараясь припомнить, и тогда ему показалось, что он услышал рыдание. Он повернулся, посмотрел на свою соседку. Роза сидела, запрокинув голову, ему видны были только ее вытянутая шейка и тонкая линия подбородка. Никаких тревожных признаков. Она сказала спокойно:

— Читай, читай. Я не сплю, слушаю.

Пьера удивил надтреснутый звук ее голоса. Он подумал, что она взволнована этим ночным путешествием, этими благоухающими полями, напоенными дождем, лунным светом, разлитым вокруг, и, может быть, взволнована его стихами. Ведь она сама взяла вдруг его руку и крепко сжала.

— Ну, что ж ты? — настойчиво сказала она. — Читай с того места, которое помнишь.

Он прочел шесть строк.


О боль сладчайшая, в глубины проникая,

Ты разжигаешь вновь извечный голод мой,

В себе я кровь твою, как реку, ощущаю,

Как волны бурные, ток страсти роковой.

Когда б иссяк во мне поток любви мятежной!

Когда б извергла я из недр твой образ нежный!..


И тотчас оборвал чтение — на этот раз ошибки быть не могло: рука, лежавшая в его руке, дрожала, дрожала от кисти до плеча, дрожало и все тело Розы.

Она прошептала:

— Кончено! Все кончено!

Сначала он не понял и, притянув ее к себе, спросил:

— Что кончено?

И не сразу он догадался, что она говорит о Робере.

— Он бросил меня, больше не любит. Все кончено.

Пьер с негодованием крикнул:

— Как это «кончено»? Что ты! Ничего не кончено! Вот увидишь! Завтра же я притащу его к тебе. Он на коленях приползет — слышишь, на коленях!

Роза качала головой, шептала жалобно:

— Ничем ты мне помочь не можешь! И никто не поможет. И сам он ничего с собой поделать не может. Разлюбил, и все тут. Мертвого не воскресишь. Ах, если бы ты только видел его, если б слышал!..

* * *

Редко бывает, чтоб человек знал, в какой именно день и час, на каком повороте пройденного пути целый кусок его прежней жизни вдруг отпал, и еще расплывчатые, по-детски мягкие черты его облика внезапно и раз навсегда определились, стали взрослыми. До конца дней своих, быть может, до самого последнего мгновенья, Пьер будет помнить, так ясно и зримо помнить крутой подъем на пригорок, перед поворотом на проселочную дорогу, и то, как лошадь сама пошла тогда шагом, и как двигалась по откосу дороги тень коляски и кучера, сидевшего на козлах; всегда он будет помнить и шорохи грозовой ночи, и влажный воздух, и шепот Розы, защищавшей его брата, но невольно бросавшей тяжкие обвинения тому, кого хотела она оправдать.

Пьер слушал, стиснув зубы; отвращение, гадливость, смешанная с презрением, камнем навалились ему на грудь, и происходивший в нем внутренний перелом был так глубок, что в эту минуту все другие чувства замерли в его сердце, он даже не испытывал жалости к бесконечно любимой девушке, которая горько плакала, роняя слезы на его пиджак, — ведь она принадлежала к тому миру, который он хотел отринуть от себя, ведь нельзя отделить паука от мухи, нужно было все и всех отбросить от себя — и палачей и жертвы, — все уничтожить; во что бы то ни стало вырваться из их мира, больше не принадлежать к нему. Вновь его охватило и подняло над житейской грязью и пошлостью то самое возбужденное состояние ума, которое вызывало в нем легкое опьянение. Мучительная скорбь души, искавшей у него утешения, не мешала ему видеть так же ясно, как дорогу, блестевшую при луне, два выхода, в выборе которых он до сих пор колебался: отдаться ли самосовершенствованию, махнув рукой на устройство общества, или же в корне изменить устройство общества. Найти путь к богу через самоуглубление или же, презрев свое моральное совершенствование, бесповоротно посвятить себя делу разрушения, пробивать ударами тарана обветшалые стены старого общества, объявить войну не на живот, а на смерть всем Костадо в мире, и пускай все взорвется, пускай все полетит к черту…

— А я еще зачем-то напомнила ему об этом несчастном ремонте, — журчал голосок Розы (чтоб не привлекать внимания извозчика, она говорила таким тоном, словно вела самый обыденный разговор). — Он подумал, что у нас заговор, может быть, даже подумал, что я хочу обмануть его. И потом, знаешь, я ведь так подурнела, он стыдится меня. Мне бы надо было теперь особенно ухаживать за собой и кокетничать, раз я стала продавщицей…

Пьер прервал ее:

— Довольно, замолчи ради бога!.. Это просто ужасно!..

Она подумала, что ему тяжело все это слышать из жалости к ней. А он мысленно говорил: «За каждое из таких постыдных чувств следовало бы казнить. Должно существовать совсем другое правосудие. Надо наново переделать мир, чтоб такие расчеты стали немыслимы…»

Одолев подъем, лошадь опять побежала рысцой. Пьер заметил вдали у перекрестка дорог неподвижную фигуру. Боже ты мой! О Дени мы и позабыли!

— Вон он стоит у дороги. Стережет… Как же теперь быть? Как ему сказать?

К великому его изумлению. Роза засмеялась деланным смехом.

— О! — воскликнула она. — Не беспокойся, пожалуйста, его не очень-то огорчит этот разрыв, вот увидишь! Пожалуй, он даже и не удивится… Я кое о чем догадываюсь, — добавила она шепотом.

Пьер запротестовал:

— Ну что ты, Роза, что ты, милая… Нет, нет!

Значит, он ее понял? Он тоже догадался? Боясь перебудить всех в доме, Роза велела извозчику остановиться и подождать на шоссе. Дени бросился к ним.

— Что-нибудь случилось?

— Да, кое-что случилось, — ответил Пьер, помогая Розе сойти с подножки. — Сейчас тебе объясним…

Дени узнал его и, не протягивая ему руки, сказал взволнованно и раздраженно:

— А ты зачем здесь? Ты ее провожал? Вы одни ехали?

В это мгновение Пьер Костадо ясно увидел, коснулся и как будто даже подержал в руке тот острый камень, о который ударилась и навсегда разбилась его дружба с Дени, его нежная привязанность к Дени. «Ах так? Значит, и это тоже предстоит вырвать с корнем, сжечь, уничтожить! Это тоже частица того мира, который надо разрушить». Они шли по дороге в ряд, все трое — Роза посередине, Дени и Пьер по бокам. Дени настойчиво переспросил:

— Почему тебе вздумалось провожать ее? А что же Робер?..

И он умолк, произнеся ненавистное имя. Но если б он даже не угадал все с первого взгляда по изменившемуся до неузнаваемости личику сестры, для него достаточно было поцеловать щеку, которую она подставила, почувствовать горечь жгучих слез на этой пылающей худенькой щеке… Роза сухо сказала:

— Больше никогда не говори о Робере. Слушай, вот в двух словах вся правда: он не любил меня настолько, чтобы принять все трудности, все неудобства такого брака. Мы разошлись с взаимного согласия. Вот и все. Больше говорить нечего.

— Да, сейчас не стоит говорить, — буркнул Дени, — но когда мы будем одни, мне думается, я смогу задать тебе один вопрос?

Роза тяжело вздохнула:

— Говори уж сразу. Чем скорей, тем лучше.

— Нет, при чужих не стану говорить.

Они уже подошли к воротам. Пьер, как клещами, сжал руку Дени выше локтя, тот крикнул:

— Пусти, скотина!

Но Пьер стиснул ему руку еще крепче.

— Послушай, — сказал он, — с этой минуты ты мне действительно чужой. Но я хочу при тебе еще раз сказать Розе, что я отдаю в полную ее власть и самого себя и все, что у меня есть в этом мире… Где бы я ни был, куда бы ни укрылся, она всегда будет знать мой адрес и как найти меня, если она пожелает.

Роза неподвижно стояла на дороге, оцепеневшая, ничего не замечая вокруг.

— Оставьте вы ее все: и ты и твои родичи! Вот самое лучшее, что вы можете сделать для нее. Вы всегда приносили нам только горе — и ей, и всем нам приносили горе.

— Но ведь и ты, Дени, приносишь ей горе… Если она когда-нибудь устанет от твоей защиты, захочет избавиться от твоего покровительства и ей нужна будет помощь друга…

Дени замахнулся на него, но Пьер схватил на лету его хилую руку. «Дени!» — крикнул он, и звук его голоса совсем не соответствовал этому гневному движению. Он выдержал пристальный взгляд Дени, смотревшего на него в упор, взгляд связанного волчонка. Быть может, Пьер прощался в эту минуту со своим другом, который был ему когда-то дорог, и с жалостью глядел в глаза этому слабому существу, в смятении стоявшему перед ним, полному смутных, неизъяснимых чувств, которые люди не могут выразить словами.

— Прощай! — сказал Пьер и быстро побежал к большой дороге, где светились в темноте фонари коляски.