Вскоре, однако, мы насытились. Тут только мы вспомнили о бедном Сципионе, глядевшем на нас стоическим взглядом, и дали ему тоже поесть. Дядя выпил стакан вина, потом зажег трубку, подошел поближе к нашей больной, взял ее за руку, словно намереваясь посчитать пульс, и сказал:
— Вот и я!
Она улыбалась и молчала. Тогда он придвинул кресло, раздвинул занавеску, поставил свечу на ночной столик и, усевшись, стал рассказывать о сражении. Я слушал стоя, облокотившись о спинку его кресла. Лизбета стояла в темной комнате.
— Республиканцы подошли к Кайзерслаутерну двадцать седьмого вечером, — так начал дядя. — Там уже три дня стояли пруссаки; они укрепили позицию, установив пушки на высоких склонах холмов, над равниной. Генерал Гош преследовал их от самой линии Эрбаха; он даже намеревался окружить их в Бизингене и решил нанести им сокрушительный удар на другой день. Пруссаков было сорок тысяч человек, французов — тридцать. Итак, на следующий день атака началась с левого фланга. Республиканцы под предводительством генерала Анбера начали преодолевать склон ускоренным маршем с криком: «Ландау или смерть!» В это самое время Гош должен был атаковать центральные позиции, но ему мешали лес и возвышенности — прибыть вовремя было невозможно. Генералу Анберу пришлось отступить под огнем пруссаков; против него действовала вся брауншвейгская армия. На следующий день, двадцать девятого ноября, Гош атаковал центральные позиции неприятеля, а генералу Анберу пришлось повернуть на правый фланг, но он заплутался в горах, и Гош потерпел поражение, в свою очередь. Несмотря на это, наступление должно было возобновиться тридцатого ноября. Но в этот день герцог Брауншвейгский двинулся вперед, а республиканцы, опасаясь, что будут отрезаны, начали отступление. Вот как было дело, — добавил дядя. — Рассказал мне обо всем один республиканский командир, раненный пулей в бедро на второй день наступления. Доктор Фейербах, один из моих старых университетских друзей, проводил меня к этому человеку, иначе я бы ничего не мог узнать точно — ведь от пруссаков ничего не услышишь, кроме хвастливых речей. Весь город только и говорит об этих событиях, но всяк по-своему. Там все в смятении: обозы раненых беспрерывно тянутся к Майнцу, городской лазарет переполнен, каждый горожанин обязан брать раненых к себе, пока их не эвакуируют.
Легко представить, с каким вниманием слушала рассказ дяди госпожа Тереза.
— Понятно… Понятно… — сокрушенно твердила она, прижав руку к виску. — У нас не было единства.
— Это верно, единства у вас не было, о чем все и говорят в Кайзерслаутерне. Но тем не менее все признают мужество и невероятную отвагу ваших республиканцев. Когда они кричали «Ландау или смерть» среди грохота выстрелов и громовых пушечных раскатов, весь город слышал эти крики и содрогался. Теперь они отступают, но герцог Брауншвейгский не решился их преследовать.
Водворилось молчание, а потом госпожа Тереза спросила:
— Откуда же вам известно, господин доктор, что наш батальон не принимал участия в сражении?
— Ах, да я узнал об этом от командира республиканцев. Он мне рассказал, что за несколько дней до того первый батальон второй бригады понес изрядные потери в горном селении, отбрасывая разведывательный отряд со стороны Ландау, и его оставили в резерве… Вот поэтому я и понял, что командир хорошо осведомлен.
— Как зовут командира?
— Пьер Ронсар. Это рослый смуглый человек с черными волосами.
— Ах, я его знаю, хорошо знаю! — воскликнула госпожа Тереза. — В прошлом году он служил капитаном в нашем батальоне. Неужели бедняга Ронсар в плену? А рана у него опасная?
— Нет, Фейербах сказал, что он поправится, но нужно время, — ответил дядя.
Затем, хитро улыбаясь и прищурив глаза, он продолжал:
— Да, да, вот о чем рассказал мне командир. Он мне поведал и еще кое о чем… кое о чем интересном… преудивительном… чего я и не подозревал.
— О чем же, господин доктор?
— Ах, я был так поражен! — заметил дядя, придавливая пальцем табак в своей трубке. Потом он закинул голову и окутался клубами дыма. — Да, был поражен… А впрочем, пожалуй, и не очень — мне самому приходило в голову нечто подобное и раньше.
— Но о чем вы говорите, господин доктор? — недоуменно спросила госпожа Тереза.
— Ах, он мне рассказал о некоей гражданке Терезе — своего рода Корнелии[13], — известной всей Мозельской армии. Солдаты ее называют просто «гражданка». Ха-ха-ха! Как видно, эта гражданка не обделена смелостью!
И, обернувшись ко мне и Лизбете, он продолжал:
— Вообразите, как было дело. Командир их батальона был убит, пытаясь со своими людьми захватить мост, обороняемый батареей и двумя полками пруссаков. Тогда все республиканцы, закаленные в боях, и даже самые отчаянные храбрецы отступили. И вообразите, что эта самая гражданка Тереза схватила знамя и пошла одна на мост, велев своему братцу бить в барабан, призывая к наступлению. Мальчуган шел впереди нее, словно перед армией. Это произвело такое впечатление на республиканцев, что они бросились вслед за ней и завладели пушками неприятеля. Понимаете? Сам командир Ронсар рассказал мне об этом.
Мы были потрясены и смотрели на госпожу Терезу во все глаза. И я увидел, как ее лицо вспыхнуло.
— Вот так, — сказал дядя, — каждый день узнаешь что-нибудь новое. До чего же это прекрасно, до чего благородно! Хоть я и сторонник мира, но этот подвиг меня растрогал.
— Право же, господин доктор, — наконец произнесла Тереза, — как вы можете думать…
— Да, да, — прервал ее дядя, поднимая руку, — не один только командир Ронсар рассказал мне об этом. Было там, в лазарете, еще двое раненых республиканских командиров. Как же они обрадовались, узнав, что гражданка Тереза жива!.. Каждый солдат знает, как она повела батальон, подняв знамя! Ну, скажите, совершила она все это или же нет? — произнес дядя, хмуря брови и смотря в лицо госпоже Терезе.
А она, склонив голову, заплакала.
— Командир батальона, сраженный пулей, был наш отец… нам хотелось умереть… и маленькому Жану и мне… мы были в отчаянии… — И, вспомнив об этом, она зарыдала.
Дядя смотрел на нее, и лицо его стало очень серьезным. Он сказал:
— Госпожа Тереза, послушайте, я горд тем, что спас жизнь такой женщине, как вы. Мне безразлично, почему вы так поступили: оттого ли, что ваш отец был убит, или по какой иной причине, но ваш поступок — благородный, смелый, геройский поступок. Это необыкновенный поступок, ибо на вашем месте тысячи женщин только стонали бы, лишившись сил, да за это нельзя и упрекать. Но вы женщина отважная. И, свершив такие деяния, вы и сейчас, когда прошло столько времени, оплакиваете отца, хотя другие уже забыли бы о своем горе. Вы не только героиня, поднявшая знамя над телами мертвых, вы и скорбящая женщина, и вот за это я вас и уважаю. И дом, где когда-то жил мой отец и дед, должен гордиться тем, что приютил вас, да, да — гордиться!
Дядя произнес это с чувством, даже отбросил трубку на стол — он был по-настоящему взволнован.
А госпожа Тереза сказала:
— Господин доктор, не говорите так, или я буду принуждена уйти. Прошу вас, не говорите больше так!
— Я высказал все, что думаю, — ответил дядя, поднимаясь. — Я не буду больше упоминать об этом, раз вы так хотите; но все равно буду почитать вас как доброе, благородное существо и гордиться тем, что оказал вам некоторую помощь. Командир говорил мне и о том, какие люди были ваш отец и братья: простые, бесхитростные. Они все вместе отправились на защиту дела, которое считали справедливым. Когда тысячи себялюбцев только и думают о своей выгоде и кичатся своим благородным званием, так отрадно видеть, что истинное благородство, порождаемое бескорыстием и героизмом, живет в народе. Такие люди республиканцы или нет — неважно! Право, по совести говоря, истинно благородные люди — это те, кто честно выполняет свой долг.
Дядя был воодушевлен, он ходил взад и вперед по комнате и словно думал вслух. Госпожа Тереза, осушив слезы, с улыбкой посмотрела на него и сказала:
— Господин доктор, вы привезли добрые вести. Благодарю, благодарю вас! Теперь мне станет лучше!
— Да, — отвечал дядя, останавливаясь, — теперь вам будет все лучше и лучше… Но пора на покой. За нынешний долгий день все устали, и я думаю, спать будем отлично. Фрицель, Лизбета, ступайте к себе. Доброй ночи, госпожа Тереза!
— Доброй ночи, господин доктор!
Он взял подсвечник и, склонив голову, в раздумье пошел вслед за нами.
Глава двенадцатая
СЛЕДУЮЩИЙ день был счастливейшим днем в доме дяди Якоба. Проснулся я довольно поздно, проспав беспробудно часов двенадцать, — они пролетели, как одно мгновение. И сразу же мне бросились в глаза выпуклые стекла моего окошка — они были украшены серебристыми цветами, рисунком, прозрачными узорами инея. И самый искусный чеканщик не мог бы создать такие украшения. Они нам напоминают о весне среди зимы, но и предвещают большие холода; трескучий мороз приходит на помощь снегу; замерзают все реки, замерзают источники, земля на тропинках становится твердой-твердой, лужицы затягиваются белым хрупким льдом, и он хрустит под ногами, как яичная скорлупа.
Я глядел на окно, чуть высунув нос из-под одеяла и нахлобучив колпак до ушей. Вспомнились мне прошлые зимы, и я подумал:
«Ну, Фрицель, ты не осмелишься встать, даже завтракать не пойдешь. Нет, ни за что не встанешь!»
Однако вкусный запах молочной похлебки поднимался из кухни и внушал мне отвагу.
Раздумывал я полчаса и решил так: соскочу с кровати, подхвачу одежду, побегу в кухню и там оденусь перед очагом. И тут я услышал, что дядя Якоб встает в своей комнате, — она была рядом с моей. Видно, он до того утомился накануне, что оказался таким же соней, как и я. А немного погодя он вошел ко мне, еще не надев куртки. Лицо у него было веселое, хоть он и дрожал от холода.
— Ну-ка, Фрицель, гоп-гоп! — кричал он. — Живо! Разве ты не чувствуешь запаха похлебки?