Тереза — страница 26 из 29

Госпожа Тереза улыбалась и отвечала:

— Нет, нет, Лизбета, подумайте-ка, ведь я не поеду в экипаже, а все понесу на спине. Трех крепких рубашек, трех носовых платков, двух пар ботинок и нескольких пар чулок вполне достаточно. На всех привалах мы будем стоять час или два у водоемов — тогда можно постирать. Видали когда-нибудь солдатскую стирку? Боже мой, сколько раз я так стирала! Мы, французы, любим чистоту и умеем ее соблюдать, даже когда у нас мало белья с собою.

Она держалась бодро, и, только когда ласково обращалась к Сципиону, голос ее становился грустным; я не понимал почему, и узнал только позже, когда вернулся дядя.

Время шло, около четырех стало темнеть; все уже было готово, мешок с вещами госпожи Терезы висел на стене. Она молча сидела у очага, обняв меня. Лизбета вышла на кухню приготовлять ужин, а мы не обменялись ни словом. Бедняжка, конечно, думала о том, что́ ожидает ее по дороге в Майнц среди толпы товарищей по несчастью. Она молчала, и я ощущал ее легкое дыхание на своей щеке.

Так продолжалось с полчаса. Уже вечерело, когда дядя, открыв дверь, спросил:

— Вы здесь, госпожа Тереза?

— Да, господин доктор.

— А, хорошо… Я навещал своих больных и предупредил Коффеля, Кротолова и старика Шмитта. Все как следует быть. Они придут нынче вечером проститься с вами.

Его голос стал уже более твердым. Он сам пошел в кухню за свечой, а вернувшись и увидев, что мы сидим рядышком, казалось, повеселел.

— Фрицель ведет себя хорошо, — сказал он. — Вот он и остается без ваших превосходных уроков, но, я надеюсь, будет и сам упражняться и читать по-французски и всегда будет помнить, что человек ценен своими знаниями. Я на это рассчитываю.

Госпожа Тереза показала ему свой небольшой мешок с пожитками. Она улыбалась, и дядя заметил:

— Какой счастливый характер у французов! И в беде они сохраняют запас душевной бодрости и огорчениям предаются недолго. Вот это я называю даром божьим, самым прекрасным и самым нужным из всех даров.

Никогда не сотрется из моей памяти воспоминание об этом дне, когда впервые я увидел печаль тех, кого любил. И вот что тронуло меня больше всего: незадолго до ужина, когда госпожа Тереза молча сидела возле печи, а Сципион примостился рядом со своей хозяйкой, положив голову ей на колени, она вдруг сказала, задумчиво глядя в глубину темной комнаты:

— Господин доктор, я вам многим обязана, и все же я должна обратиться к вам еще с одной просьбой.

— С какой же, госпожа Тереза?

— Прошу вас, оставьте здесь моего бедного Сципиона… Держите его у себя в память обо мне… Пусть он станет спутником Фрицеля, как был моим. Пусть он будет избавлен от новых испытаний, которые сулит плен.

При этих словах я почувствовал, что сердце мое переполнилось нежностью, я весь так и задрожал от счастья. Сидя на скамеечке, я притянул к себе Сципиона; я запустил свои красные руки в его густую шерсть, и целый поток слез хлынул у меня из глаз. Мне словно вернули все сокровища мира, утраченные было мною.

Дядя смотрел на меня с изумлением; но он понял, что́ пришлось мне испытать, когда я думал о разлуке со Сципионом. Я уверен, что дядя все это понял, потому что он ничего не сказал о том, на какую жертву пошла госпожа Тереза, а ответил просто:

— Я принимаю ваш дар, госпожа Тереза. Я принимаю его ради Фрицеля — пусть он помнит, как вы его любили. Пусть же всегда помнит, что, испытывая такие горести, вы оставили ему в знак своей любви это доброе, верное существо, не только вашего спутника, но спутника маленького Жана, вашего брата. Пусть же Фрицель всегда помнит о том, как он должен любить вас.

Затем, обращаясь ко мне, он воскликнул:

— Фрицель, что же ты не благодаришь госпожу Терезу?

Тогда, не в силах произнести ни слова, я вскочил, рыдая, бросился в объятия этой великодушной женщины и уже не отходил от нее, обняв одной рукой ее за плечи, а другой рукой дотягиваясь до Сципиона, на которого глядел сквозь слезы с чувством несказанной радости.

Успокоился я не сразу. Госпожа Тереза, целуя меня, говорила:

— У мальчика доброе сердце, он легко привязывается, это хорошо.

Ее слова вызвали у меня новый прилив слез. Она гладила меня по голове и была растрогана.

После ужина чинно явились Коффель, Кротолов и старый Шмитт с шапками в руках. Они говорили о том, как огорчены, что госпожа Тереза уезжает, и как возмущены проходимцем Рихтером: разумеется, он-то и донес на госпожу Терезу — ведь лишь один он и способен на такой поступок.

Гости уселись вокруг очага. Госпожу Терезу тронуло огорчение этих добрых людей, но она и тут проявила свой твердый и решительный характер.

— Терпенье, друзья мои, — говорила она. — Если бы мир был усеян розами, если б у всех людей были благородные сердца, тогда не так уж была бы велика заслуга тех, кто провозглашает и прославляет справедливость и неоспоримые права человека! Мы должны быть счастливы, что живем в такое время, когда происходят великие события, люди сражаются за свободу. По крайней мере, мы оставим по себе память и проживем свою жизнь не зря: наши невзгоды, наши страдания, кровь, пролитая нами, — вот он, величественный пример для будущих поколений. Все негодяи будут содрогаться при мысли о том, что, попадись они нам по пути, мы смели бы их всех, а люди высокой души будут жалеть, что не принимали участия в наших свершениях. Такова суть вещей. Не жалейте меня — я горда, я счастлива, что буду страдать за Францию, которая воплощает в себе свободу, справедливость и права человека. Уж не считаете ли вы, что мы побеждены? Тогда вы ошибаетесь: если мы вчера отступили на шаг, то завтра сделаем двадцать шагов вперед. А если Франции, к несчастью, не удастся свершить великое дело, которое мы защищаем, тогда другие народы займут наше место и будут следовать по нашему пути, ибо дело справедливости и свободы бессмертно и всем деспотам мира никогда его не разрушить. Да, я отправляюсь в Майнц, а быть может, в Пруссию под конвоем брауншвейгских солдат. Но помните мои слова: республиканцы пока находятся на первом этапе, и я убеждена, что не пройдет и года, как они придут сюда, и я буду свободна.

Так говорила эта женщина, сильная духом. Она улыбалась, глаза ее сверкали. Чувствовалось, что все невзгоды ей нипочем. Каждый думал: вот что за женщины у республики — какие же тогда мужчины?

Коффель, слушая ее, побледнел от волнения; Кротолов подмигивал дяде и вполголоса говорил:

— Все это мне издавна известно, все записано в моей книге. Все сбудется… так там написано.

Старый Шмитт, попросив позволения закурить трубку, выпускал клубы дыма и бормотал:

— Вот ведь беда, что мне не двадцать лет! Я бы пошел воевать вместе с ними! Вот это мне и нужно было… Что мне помешало бы стать генералом, как всякому другому? Вот ведь беда!

Пробило девять часов, и дядя сказал:

— Уже поздно… выехать нужно до рассвета… Пожалуй, нам не мешает отдохнуть.

Тут все поднялись. Все были взволнованы; расцеловались, как старые знакомые, клялись никогда не забывать друг друга.

Коффель и Шмитт вышли первыми, Кротолов и дядя с минуту вполголоса переговаривались на пороге дома. Взошла чудесная полная луна, все залито было серебристым светом; в темно-синем небе роились звезды. Госпожа Тереза, Сципион и я вышли полюбоваться великолепным зрелищем; оно говорит о суетности и тщете дел человеческих, а когда об этом думаешь, ум приходит в смятение перед величием Вселенной.

Вот ушел Кротолов, снова пожав руку дяде. Он шагал по пустынной улице, и видно его было как днем. Наконец и он скрылся в Крапивном переулке. Мороз крепчал, и мы вошли в дом, желая друг другу доброй ночи. На пороге моей комнаты дядя обнял меня и, прижимая к груди, сказал каким-то странным голосом:

— Фрицель… работай… трудись… веди себя хорошо, мой дорогой мальчик…

И он пошел к себе в комнату, донельзя взволнованный.

Я же думал об одном: какое счастье, что Сципион у меня! Я уложил его на постель, у себя в ногах. Он преспокойно уснул, уткнув голову в лапы; его бока тихонько поднимались при каждом вздохе. И я бы не поменялся судьбой с самим германским императором!

Пробило десять часов, а я никак не мог заснуть — все раздумывал о том, какое мне выпало счастье. Дядя ходил взад и вперед по своей комнате; я слышал, как он открыл секретер, как разжег огонь в печке у себя в спальне впервые за зиму; я решил, что он собирается бодрствовать всю ночь. В конце концов я уснул глубоким сном.

Глава шестнадцатая

НА КОЛОКОЛЬНЕ пробило девять часов, когда я проснулся от какого-то шума: у наших дверей раздавалось бряцание оружия, по замерзшей земле топали копытами лошади, доносились чьи-то голоса.

Я всполошился, подумав, что за госпожой Терезой приехали пруссаки, и всем сердцем хотел, чтобы дядя уже был в дороге, а не проспал, как проспал я в то утро. Минуты через две, сбежав с лестницы, я очутился внизу.

Вот что я увидел.

У наших дверей остановились шестеро верховых гусар в доломанах. Их большие сумки свисали до стремени, в руках они держали сабли.

Невысокий и тщедушный белобрысый офицер с ввалившимися щеками, с рыжими усами и красными скулами остановил своего вороного коня у сеней. Лизбета, держа в руках метлу, испуганно отвечала на его вопросы.

Поодаль собралась целая толпа. Люди стояли, разинув рот, вытянув шею, чтобы все лучше рассмотреть. В первом ряду, заложив руки в карманы, стоял Кротолов; увидел я и Рихтера — он ухмылялся, сощурив глаза и оскалив зубы, как старая сытая лиса. Разумеется, он явился, чтобы насладиться смятением дяди.

— Так, значит, ваш хозяин и пленная француженка уехали вместе сегодня утром? — спрашивал офицер.

— Да, господин командир, — отвечала Лизбета.

— В котором часу?

— В шестом часу, господин командир, еще засветло. Я сама привязывала фонарь к дышлу саней.

— Вас кто-нибудь предупредил о нашем прибытии? — спросил офицер, устремляя на Лизбету пронизывающий взгляд.