К дяде Якобу вернулась вся его уверенность в себе. Командир посмотрел на меня и спросил дядю:
— Твой сын?
— Нет, племянник.
— Крепыш, ладно скроен, — сказал он. — Понравилось мне, как он поспешил тебе на защиту. Ну-ка, подойди, — добавил он, притягивая меня за руку.
Он погладил меня по голове и произнес грубоватым, но добродушным голосом:
— Воспитывай мальчишку в любви к правам человека. Вместо того чтобы пасти коров, он может стать командиром или генералом, как всякий другой. Теперь все двери перед ним открыты, любое место занимай; нужны только мужество да удача, и всего добьешься. Вот я — сын кузнеца из Саррегемина, и, не будь республики, я бил бы по наковальне. Наш граф, этот дылда, — он сейчас с имперскими войсками — был бы орлом по милости божьей, а я был бы ослом; теперь же все наоборот по милости революции! — Он разом опрокинул стакан и с лукавым прищуром добавил: — В этом есть небольшое различие.
Рядом с ветчиной лежала одна из наших лепешек, испеченных республиканцами с самого начала. Командир отрезал мне кусок.
— На́, лопай на здоровье, — сказал он уже совсем благодушно, — да постарайся стать человеком!
Потом, повернувшись к кухне, крикнул своим громовым голосом:
— Сержант Лафлеш!
Старик сержант с седыми усами, иссохший, как копченая селедка, показался на пороге.
— Сколько караваев, сержант?
— Сорок!
— Через час нам нужно пятьдесят, а в десяти печах испекут пятьсот: по три фунта хлеба на человека.
Сержант вернулся в кухню.
Мы с дядей смотрели на них, не шелохнувшись.
Командир снова склонился над картой, подперев голову руками.
Стал заниматься пасмурный день. Видна была тень часового, шагавшего перед окнами с ружьем в руках. В селении водворилась тишина. Почти все республиканцы, положив голову на вещевые мешки, спали вокруг жарких костров, которые они развели. Другие спали в домах. Медленно тикали часы, огонь по-прежнему, мигая, горел на кухне.
Так продолжалось недолго. Вдруг на улице раздался шум. Стекла задребезжали, дверь с шумом отворилась, и раздался крик нашего соседа, трактирщика Иозефа Шпика:
— На помощь! Горим!
Но никто в селении не шелохнулся; каждый предпочитал спокойно сидеть дома. Командир прислушался и крикнул:
— Сержант Лафлеш!
Сержант ходил узнавать, что случилось, и поэтому явился не сразу.
— Что там происходит? — спросил командир.
— Аристократ-кабатчик не желает подчиниться реквизиции, не слушает гражданку Терезу, — с важным видом ответил сержант.
— Вот как! Пусть его приведут.
Сержант вышел.
Через две минуты наши сени наполнились людьми. Дверь распахнулась, и появился Иозеф Шпик в короткой куртке, в широких холщовых панталонах и пушистом шерстяном колпаке. Его вели четыре вооруженных солдата-республиканца. Лица у них были смуглые, под цвет пряника, шапки рваные, рукава с продранными локтями, штаны с большими заплатами на коленях, а дырявые башмаки перевязаны веревками. Все это, однако, не мешало им держаться прямо и гордо — по-королевски.
Кабатчик — у него были одутловатые щеки и плоский лоб — шел, засунув руки в карманы. Он сгорбился и еле держался на своих длинных ногах. Он смотрел в землю, был ошеломлен.
Позади, в тени, виднелось лицо бледной худощавой женщины — она тотчас же привлекла мое внимание. У нее был высокий лоб, прямой нос, продолговатый подбородок и иссиня-черные волосы. Волосы спускались широкими полукружиями на щеки, а косы были уложены в высокую прическу, лицо, закрытое с боков, казалось удлиненным. Глаза у нее были большие, черные. Поверх ее войлочной шапки с трехцветной кокардой был надет красный платок, завязанный под подбородком. До сих пор я видел у нас в краю только белокурых или темно-русых женщин, поэтому она произвела на меня неотразимое впечатление, я был восхищен и просто опешил. Дядя, казалось, был поражен не меньше. И мы не спускали с нее глаз с той минуты, как она вошла в сопровождении пяти-шести республиканцев, одетых под стать четырем первым.
На ней был просторный плащ из синего сукна с тройной пелериной, спускающейся ниже локтей. На ремне через плечо она несла бочонок, ее шея была повязана черной шелковой косынкой с длинной бахромой — разумеется, то была военная добыча. Косынка подчеркивала красоту ее спокойного и гордого лица.
Командир молчал. Когда все вошли, он пристально посмотрел на Иозефа Шпика — тот был ни жив ни мертв. Затем обратился к женщине, которая сбросила шапку, тряхнув головой:
— Ну, Тереза, что тут происходит?
— Командир! Как вам известно, на последнем переходе у меня не осталось ни капли водки, — ясно и четко ответила она. — И, когда мы прибыли сюда, я первым делом обежала все селение в поисках водки — разумеется, за плату. Но люди прячут все, и вот только полчаса тому назад я обнаружила еловую ветку[5] над дверью этого человека. Капрал Мерло, стрелок Цинциннат и барабанщик Гораций Коклес следовали за мной — мне на подмогу. Входим, спрашиваем вина, водки — словом, чего-нибудь спиртного, но у него, сторонника императора, ничего не нашлось для нас. Он прикинулся глухим, притворился, что не понимает нас. Тогда стали все обыскивать. Облазили все углы и наконец во дворе, в глубине дровяного сарая, за целой грудой хвороста обнаруживаем вход в погреб. Мы могли бы с ним расправиться, но вместо этого спустились в погреб. Нашли там вино, сало, квашеную капусту, водку. Наполняем бочонки, берем сало и спокойно несем все наверх. Только мы появились, кабатчик, до тех пор тихо сидевший в комнате, завопил как сумасшедший, разорвал ассигнации, которые я ему дала, схватил меня за руку и стал трясти изо всех сил. Цинциннат положил ношу на стол, взял этого верзилу за шиворот и отшвырнул к окну его логова. Тут-то и явился сержант Лафлеш. Вот и все, командир.
Рассказав об этом, она отошла и стала позади всех. И сейчас же к командиру, размахивая руками, приблизился сухопарый человечек. Шляпа сползла ему на ухо, он держал в руке длинную трость с медным набалдашником в форме луковицы. Он сказал:
— Командир, то, о чем вам доложила гражданка Тереза, вызывает чувство негодования, какое испытал бы всякий, очутившись нос к носу с имперцем, лишенным гражданского чувства и намеренным…
— Хватит, хватит, — перебил его командир, — для меня достаточно объяснения гражданки Терезы. — И, сдвинув брови, он обратился по-немецки к Иозефу Шпику: — Скажи-ка, уж не хочешь ли ты, чтобы тебя расстреляли? А для этого тебя требуется лишь отвести в твой сад. Да знаешь ли ты, что бумажные деньги республики дороже золота тиранов? Слушай, на этот раз я тебя помилую ввиду твоей несмышлености. Но, если ты еще раз спрячешь припасы и при оплате откажешься от ассигнаций, я прикажу тебя расстрелять на площади в селении, в пример другим. Ну, марш отсюда, остолоп!
Он скороговоркой, но отчетливо выпалил эту краткую отповедь, затем, обернувшись к маркитантке, сказал:
— Вот и хорошо, Тереза. Теперь наполняй свои бочонки. Сопротивляться он больше не будет. Эй, пропустите его!
Все вышли во главе с Терезой и с Иозефом в хвосте.
Меж тем совсем рассвело.
Командир встал, сложил карту и спрятал в карман. Затем он подошел к окну и стал смотреть на селение. Мы с дядей смотрели в другое окошко. Было, вероятно, часов пять утра.
Глава третья
ВСЮ ЖИЗНЬ я буду помнить притихшую улицу, заваленную телами спящих. Спали вповалку — кто вытянувшись, кто свернувшись клубком и положив голову на мешок. Как сейчас перед глазами — грязные ноги, изношенные подошвы, залатанная одежда, смуглые молодые лица и старческие морщинистые щеки, сомкнутые веки, широкополые шляпы, выцветшие эполеты и помпоны, дырявые шерстяные одеяла с обтрепанной красной оторочкой, серые шинели, солома, разбросанная по грязи. И глубокий тихий сон после форсированного марша, нерушимый покой, подобный смерти, и голубоватый предутренний свет, смутно озаряющий всю картину, и бледное солнце, вставшее в тумане, и домики с широкими соломенными кровлями.
Домики смотрят темными оконцами, а вдали по обе стороны селения, на Альтенберге и Реепокеле, над виноградниками и конопляными полями, на фоне неба, среди меркнущих звезд, сверкают штыки часовых. Нет, никогда не забыть мне это необычайное зрелище! Тогда я был слишком мал, но такие воспоминания вечны.
Наступал день, и картина оживала. Вот кто-то, подняв голову, оперся на локоть и осматривается, затем позевывает и снова укладывается спать. Рядом вдруг вскочил старый солдат; он стряхивает с себя солому, надевает войлочную шляпу и складывает изодранное одеяло. Другой скатывает плащ и приторачивает к мешку. Третий вытаскивает из кармана обломанную трубку и высекает огонь. Те, кто уже встал, собираются в кучку, о чем-то толкуют, другие присоединяются к ним, притопывая ногами — пробирает утренний холодок. Костры, горевшие на улице и на площади, уже угасают.
Напротив нас, на небольшой площади, был водоем; несколько республиканцев, расположившись у желобов, заросших мохом, умывались, балагуря и смеясь, несмотря на холод; другие припали губами к желобу. Распахивались двери домов, и оттуда выходили солдаты, пригнувшись, чтобы высокими шапками и заплечными мешками не задеть низкую притолоку дверей. Почти у всех во рту дымились трубки.
Направо от нашего амбара, перед харчевней Шпика, стояла тележка маркитантки. Тележка, прикрытая холстом, была о двух колесах, наподобие тачки. Ручки лежали на земле.
Мул под ветхим шерстяным чепраком в красную и синюю клетку вытянул из нашего амбара порядочный клок сена и степенно жевал, полузакрыв глаза с проникновенным видом. Напротив маркитантка чинила мальчишечьи короткие штаны, то и дело наклоняясь и заглядывая под навес.
А там барабанщик Гораций Коклес, Цинциннат, Мерло и какой-то рослый веселый парень, тощий и сухопарый, сидя в ряд верхом на снопах сена, расчесывали и приглаживали друг другу косы, поплевывая на руки. Во главе восседал Гораций Коклес. Он напевал песенку, а его товарищи вполголоса повторяли припев.