Около них, припав к двум ветхим бочкам, спал барабанщик — мальчишка лет двенадцати, светло-русый, как я; он особенно интересовал меня. За ним-то и наблюдала маркитантка, и, вероятно, это его штаны она чинила. Носишко его покраснел от холодного ветра, рот был полуоткрыт. Он прильнул спиной к бочкам, обхватив рукой барабан, а барабанные палочки были засунуты за ремни. На его ногах, покрытых клочками соломы, растянулся огромный пудель, перепачканный грязью, — он согревал мальчика. Собака ежеминутно поднимала голову и смотрела на него, как бы говоря: «Очень бы мне хотелось обежать деревенские кухни!» Но мальчик не двигался. Крепко же он спал! Кое-где вдали лаяли собаки, и пудель позевывал: видно, ему очень хотелось к ним присоединиться!
Вскоре из соседнего дома вышли два офицера, стройные, молодые; мундир сидел на них как влитой. Когда они проходили мимо нашего дома, командир крикнул:
— Дюшен, Рише!
— Здравия желаем, командир! — сказали они, поворачиваясь.
— Посты на месте?
— На месте, командир.
— Ничего нового?
— Ничего нового, командир.
— Через полчаса выступаем. Вели бить сбор, Рише. А ты, Дюшен, иди сюда.
Один из офицеров вошел в дом, другой пошел под навес и что-то сказал Горацию Коклесу.
Я смотрел на пришедшего. Командир велел принести бутылку водки; они начали пить, как вдруг до нас донесся какой-то гул: били сбор. Я бросился к окошку. Стоя перед пятью барабанщиками — маленький барабанщик стоял крайним слева — и подняв палку, Гораций Коклес отдавал приказ выбивать дробь. Опять поднималась палка, и опять выбивалась дробь.
Республиканцы стекались со всех деревенских улочек. Они строились в два ряда перед желобами. Сержанты начали перекличку. Нас с дядей поразил порядок, царивший в этом войске. На перекличке солдаты отвечали так быстро, что казалось, со всех сторон поднимается какой-то рокот. У всех были ружья, и все держали их вольно — кто на плече, кто у ноги, прикладом в землю.
После переклички наступила глубокая тишина. Из каждого отряда отделились несколько человек во главе с капралом и отправились за хлебом. Гражданка Тереза запрягала своего мула в тележку. Через несколько минут команда вернулась с караваями хлеба в мешках и корзинках. Началась раздача.
Когда республиканцы пришли в селение, они поужинали и теперь засовывали хлеб друг другу в мешки.
— Вперед! — крикнул командир бодрым голосом. — В путь!
Он взял шинель, перекинул ее через плечо и вышел, не сказав нам ни слова на прощание.
Мы решили, что навсегда расстались с ними.
Когда командир выходил, пришел бургомистр — он попросил дядю Якоба не мешкая навестить его жену: она заболела, увидев республиканцев.
Дядюшка с бургомистром ушли. Лизбета уже расставляла по местам стулья и подметала горницу. Издали доносилась команда офицеров:
— Марш вперед!
Звучали барабаны. Маркитантка покрикивала на мула:
— Го, го!
Батальон двинулся в путь. Но вдруг на околице раздался какой-то страшный треск. Стреляли из ружей — раздавались залпы и одиночные выстрелы. Республиканцы уже сворачивали на улицу.
— Тревога! — крикнул командир. Он приподнялся на стременах и вглядывался в даль, напрягая слух.
Я снова бросился к окошку. Люди насторожились. Офицеры, выйдя из рядов, обступили командира, который о чем-то с живостью говорил.
Вдруг из-за угла появился солдат. Он бежал с ружьем на плече.
Еще издали он кричал, запыхавшись:
— Командир! Хорваты! Хорваты сняли сторожевой пост! Они уже близко!
Командир услышал это, обернулся и поскакал во весь опор вдоль батальона, растянувшегося по дороге.
— Построиться в каре! — кричал он.
И сейчас же офицеры, барабанщики, маркитантка отступили к водоему, а роты скрестились, как в карточной игре; за минуту они образовали каре из трех шеренг — водоем оказался в центре. И почти тотчас же улицу наполнил ужасный шум: это были хорваты, под ними дрожала земля! Словно сейчас я вижу, как они появляются из-за угла улицы, вижу их плащи — они полощутся за спинами хорватов, как знамена! Хорваты неслись с саблями наголо, так наклонившись в седле, что почти не видно было их худых смуглых лиц с длинными рыжеватыми усами.
Очевидно, дети бывают одержимы дьяволом, ибо я не убежал, а остался и смотрел во все глаза, ожидая сражения. Правда, было очень страшно, но любопытство превозмогло.
Пришло время смотреть и содрогаться. Хорваты были уже на площади. В тот же миг раздался приказ командира:
— Огонь!
А потом — громовой залп, а потом — только шум в ушах. Та сторона каре, что была обращена к улице, выстрелила одновременно. С дребезгом посыпались стекла из окон нашего дома. В комнату ворвались клубы дыма вместе с осколками картечи. Запахло порохом.
Волосы у меня стояли дыбом от страха, но я все смотрел и сквозь сизый дым видел, как хорваты, стоя в стременах, скакали вперед на небольших лошадях, отскакивали назад и снова скакали вперед, словно собирались подмять каре. А сзади силы их всё прибывали и прибывали с диким ревом:
— Vorwärts! Vorwärts![6]
Среди конского ржания и неумолчного крика прозвучал приказ командира:
— Вторая шеренга, огонь!
Голос его был так спокоен, словно он беседовал у нас в комнате.
Раздался новый громовой залп. Посыпалась штукатурка, с кровель покатилась черепица, небо и земля словно смешались воедино. Лизбета, забившаяся в уголок в кухне, так пронзительно визжала, что даже сквозь весь этот шум были слышны ее визгливые вопли, словно кто-то давал пронзительные свистки.
После пальбы взводами начался беглый огонь. Теперь было видно, что только вторая шеренга стреляла, опускала ружья и вновь поднимала. Солдаты первой шеренги опустились на колено и наставили на врага штыки, а третья шеренга заряжала ружья и передавала их второй.
Хорваты вертелись вокруг каре, ударяя наотмашь длинными палашами. То с кого-нибудь падала шапка, то падал человек. Один из хорватов пришпорил лошадь и скакнул так далеко, что перепрыгнул через все три шеренги и упал посреди каре. Тогда командир республиканцев бросился к нему и, яростно ударив острием сабли, так сказать, пригвоздил его к крупу лошади; затем командир выдернул саблю, окровавленную до самой рукоятки. Я похолодел от ужаса и хотел было убежать, но только я поднялся, как хорваты круто повернули и ускакали, оставив на поле боя множество человеческих тел и лошадей. Лошади пытались подняться и снова падали. Пять-шесть всадников, придавленные трупами лошадей, старались освободить ноги; другие ползали на четвереньках, обливаясь кровью, и, поднимая руки, кричали жалобным голосом: «Французы, пощадите!» — они боялись, что их убьют. Иные испытывали такие нестерпимые муки, что, не выдержав, умоляли их прикончить. Большинство лежало недвижимо.
Тут я впервые понял, что такое смерть: люди две минуты тому назад были полны сил и жизни и яростно стреляли в своих врагов, нападали на них, как волки, — теперь же они лежали вперемежку, недвижимые, как придорожные камни.
Ряды республиканцев тоже поредели. Были и трупы, лежавшие ничком на земле, были и раненые с окровавленными лбом и щеками; они перевязывали себе головы платками, положив ружья у ног и не покидая боевых рядов. Товарищи помогали им затянуть потуже платки и надеть поверх повязок шапки.
Командир сидел верхом на коне перед водоемом, его треугольная шляпа с перьями была сдвинута одним углом на затылок; он держал саблю в руке, и по его приказу шеренги смыкались. Перед ним выстроились в линию барабанщики, а поодаль, около водоема, стояла маркитантка со своей тележкой. Хорваты трубили отступление. На повороте улицы они остановились. Там, за углом общинного дома, их ждал дозорный — виднелась лишь голова его лошади. Раздавались редкие выстрелы.
— Огонь прекратить! — приказал командир.
И все смолкло. Лишь издали доносились звуки трубы.
Тогда маркитантка изнутри обошла ряды, раздала солдатам водку, а семь-восемь рослых молодцов пошли с котелками к бассейну за водой, чтобы напоить раненых, жалобно просивших пить.
Я свесился из окна, вглядывался в глубь пустынной улицы и раздумывал о том, вернутся ли красные плащи. Командир смотрел в том же направлении и, опершись рукой о седло, разговаривал с капитаном. Вдруг капитан пересек каре, пройдя сквозь шеренги, и быстро направился к нам, еще издали крича:
— Где хозяин дома?
— Он ушел.
— Так… тогда ты… проводи-ка меня к вам на чердак… живо!..
Я сбросил свои деревянные башмаки и стал, как белка, взбираться по лестнице, ведущей из сеней наверх. Капитан поднимался вслед за мною. На чердаке он сразу увидел стремянку, ведущую на голубятню, и полез впереди меня. В голубятне он пригнулся к низенькому слуховому оконцу и, облокотившись на подоконник, стал смотреть. Я взглянул через его плечо и увидел, что вся дорога, насколько хватал глаз, кишит людьми. По ней двигались кавалерия, пехота, пушки, зарядные ящики. Мелькали красные плащи, зеленые ментики, белые мундиры, каски, кирасы, неслись вереницы пик и штыков, конные эскадроны, и вся эта лавина приближалась к нашему селению.
— Целая армия… — бормотал капитан.
Он отпрянул от оконца, собираясь спуститься вниз, но вдруг остановился, указывая вдаль, за селение: на расстоянии двух ружейных выстрелов гуськом скакали хорваты, скрываясь в ложбине позади садов.
— Видишь красные плащи? — спросил он.
— Вижу.
— Там что, проезжая дорога?
— Нет, тропинка.
— А что, очень глубок этот овраг, который ее пересекает прямо против нас?
— О да!
— А телеги и повозки могут через него переехать?
— Нет, не могут.
Тогда, больше ни о чем не спрашивая, он, торопливо пятясь по стремянке, спустился на чердак и бросился к лестнице. Я не отставал. Мы быстро очутились внизу, но не успели мы выбраться из сеней, как от топота конницы затряслись дома. Пренебрегая опасностью, капитан выбежал, пересек площадь, отстранил двух солдат в шеренге и скрылся из виду. Рев множества голосов, странные отрывистые выкрики «Ура, ура», похожие на грай вороньей стаи, наполнили всю улицу, от околицы до околицы, так что почти не слышно стало глухого топота копыт.