А теперь мы стояли с ним недалеко от королевского дворца. Он и я. Лицом к лицу. На другом конце площади, подсвеченный прожекторами, виднелся неоклассический купол Сан-Франческо ди Паола.
– Это значило бы выйти из тени на свет, – сказал наконец Снайпер. – Открыть лицо.
– Вовсе не обязательно. Я знаю о твоих проблемах. Безопасность тебе гарантируют.
– О моих проблемах… – задумчиво протянул он.
– Вот именно.
– И что же ты знаешь о моих проблемах?
Я заговорила медленно и очень осторожно, взвешивая каждое слово. Снайпер слушал с подчеркнуто учтивым вниманием. Так, словно отдавал должное моей тактичности.
– С такими деньгами ты сможешь рассчитывать на идеальное убежище. Сопоставимое с тем, какое предоставили Рушди или Савиано[47].
– Золотую клетку, – бесстрастно уточнил он.
На это я не нашла что ответить. Сейчас голова у меня была занята другим – так далеко не загадывала, хватало более насущных забот. Снайпер зашагал было по улице Толедо, но сейчас же остановился.
– Мне нравится то, как я живу, – сказал он, обращаясь словно бы не ко мне. – Нравится жить на темной стороне города… Выхожу на улицы вместе с темнотой и оставляю на стенах послания, которые потом, при свете дня, увидят и прочтут все.
Он замолчал, глядя на припаркованную вблизи патрульную машину, возле которой стояли двое полицейских: у одного из-под белой фуражки выбивалась львиная грива – одна из тех невообразимо причесанных и накрашенных женщин-полицейских, каких увидишь только в Италии. Я же сочла неблагоразумным прерывать эту паузу. Безопасность была – или казалась мне – самым деликатным вопросом. Я придумала еще несколько убедительных, на мой взгляд, аргументов, надеясь попозже привести их в разговоре. Но когда Снайпер нарушил молчание, речь пошла совсем о другом.
– Терпеть не могу, когда слово «художник» произносят с придыханием. Включая и тех недоумков, которые называют граффити «спрей-арт»… Уж не говорю о том, что музейные экспозиции отжили свое. Сейчас это примерно то же самое, что пойти в автосалон и купить новую «Тойоту». Разницы никакой.
Прикуривая, он наклонил голову к огоньку, спрятанному между ладоней. Зажигалку он держал в левой руке, и я вспомнила, что он левша.
– Я ведь не концептуальным искусством занимаюсь. И не традиционным. Я веду партизанскую войну в городских условиях. Герилью.
– Как с мадридской акушерской клиникой? – уточнила я.
Снайпер взглянул на меня с неожиданным вниманием:
– Вот именно.
Мне показалось, ему было приятно это упоминание. Ту интервенцию он устроил четыре года назад, на стене родильного дома на улице О’Доннелла – утром обнаружилось, что вся стена покрыта огромным граффити: в инкубаторе лежит десяток новорожденных младенцев с мексиканскими калаками вместо лиц, а сверху полуметровыми буквами написано: «Уничтожьте нас, пока не поздно».
– Я еще помню твою трехлетней давности интервенцию в знак протеста против официальной кампании борьбы со СПИДом. Твои граффити, пародирующие плакаты министерства здравоохранения, и эту ужасающую фразу…
– «Мой СПИД – мое дело»?
– Да.
– У меня СПИДа нет. Иначе написал бы что-нибудь другое.
– А может, и не написал бы.
Это, кажется, тоже ему понравилось. Он выпустил дым через ноздри, цепко взглянул на меня:
– Искусство чего-нибудь стоит, только если как-то вяжется с жизнью. Выражает ее или объясняет. В этом мы с тобой, наверно, сходимся?
– Вполне.
– И потому я твое предложение не принимаю. Не будет ни выставки, ни каталога и вообще ничего.
Я ощутила внезапную пустоту в животе. И чуть было не споткнулась на ровном месте посреди улицы.
– Черт возьми, я же тебе сказала, кто за этим стоит… Речь идет о…
Вскинув руку с зажатой в пальцах сигаретой, он прервал меня. И произнес целую речь – причем, как мне показалось, уже не в первый раз. Современное искусство – это колоссальная афера. Мошенничество. Идиоты и жулики, именующие себя галеристами, выдают за бесценные шедевры произведения, не имеющие никакой художественной ценности, и делают это с помощью своих далеко не бескорыстных приспешников в лице журналистов и художественных критиков, способных все, что угодно, превознести или втоптать в грязь. Прежде тон задавали комитенты, теперь – продавцы, диктующие цены на аукционах. И в конце концов все сводится к желанию получить сколько-то евро. В этой сфере, как и в любой другой.
– Отвратительно, что рынок захвачен стервятниками, – договорил он. – В наше время право называться художником дают тебе критики и мафия галеристов, от которых зависит успех или провал.
– Но ведь у тебя все было бы иначе, – возразила я.
– Ты правда так считаешь? Или считаешь, что я в это поверю? Жаль, если так. Я и разговариваю с тобой лишь потому, что ты показалась мне не дурой.
– Дура бы до тебя не добралась.
Он как будто не слышал. И вновь заговорил о своем:
– Улица – это место, где я обречен жить. Влачить свои дни. Хоть и не хочется. И потому улица стала мне домом больше, чем собственно дом. Улицы – это и есть искусство. Искусство только для того и существует, чтобы пробуждать чувства, будоражить ум, бросать вызов. Если я художник и при этом нахожусь на улице, все, что бы я ни делал, станет искусством. Искусство – это действие, а не его результат. Прогулка по улице восхитительней любого шедевра.
Я его теряю, промелькнуло в голове. Теряю навсегда. Он включил стартер и сейчас тронется. Вот-вот скажет «доброй ночи!» – и скроется из виду. И все будет кончено. Эта мысль взбесила меня.
– А убивать? – Эти слова вырвались будто сами собой. – Убивать – это тоже восхитительно?
Он воззрился на меня чуть ли не в шоке. Так смотрят на человека, который посреди концерта вдруг выстрелил из пистолета.
– Я не убиваю, – сказал он.
– Многие полагают иначе.
Он выбросил недокуренную сигарету, подошел ближе, огляделся, словно чтобы убедиться, что нас никто не слышит.
– Ты не путай… Одни мечтают и при этом сидят ровно, другие мечтают и воплощают свои мечты. Или хоть пытаются. Вот и все. А жизнь крутит барабан в русской рулетке. И никто ни за что не ответственен.
Он помолчал. Полицейские сели в машину и уехали, пульсируя мигалкой на крыше.
– Представь себе, – сказал Снайпер, глядя им вслед, – город, где нет ни полиции, ни арт-критиков, ни галерей, ни музеев… Есть улицы, на которых каждый волен выставлять что пожелает, писать что захочется и где заблагорассудится. Город, полный красок, метких фраз, размышлений, побуждающих мыслить, подлинных, жизненных посланий. Праздник, куда приглашены все и никто никогда не остается за бортом… Представляешь себе такое?
– Нет.
Его лицо снова озарилось открытой широкой улыбкой.
– Вот о том и речь. Это общество дает мало возможностей взять в руки оружие. Как я беру свои спреи… Я уже говорил: граффити – это герилья в искусстве.
– Ну что это за неуместный радикализм? – возразила я. – Искусство имеет дело и с прекрасным тоже. Да и с идеями кое-какими.
– Уже нет. Сейчас, возможно, и заслуживает уважения только то искусство, которое сводит счеты. Улицы – это полотно. Говорить, что без граффити они будут чистыми, – значит лгать. Города отравлены. Отравлены автомобильными выхлопами и дымом из фабричных труб… и все обклеено плакатами, призывающими покупать то или это, голосовать за того или этого, а на дверях магазинов изображены кредитные карты, которые там принимают к оплате, и всюду пестрят рекламные баннеры и афиши кинопремьер… а камеры на каждом углу вторгаются в нашу частную жизнь. Почему никто не называет вандалами политические партии, которые навязывают нам свой мусор перед выборами?
Он замолчал и наморщил лоб, словно соображая, не забыл ли он в своей речи упомянуть что-нибудь важное.
– Мы должны… – начала я, но он перебил, не обратив внимания на мою попытку:
– Знаешь, какой будет мой следующий проект? Собрать столько райтеров, сколько можно будет, и послать их расписывать борт этого трансатлантического чудища, которое затонуло год назад… Лайнер и сейчас еще торчит на скалах какого-то итальянского острова… Так вот, послать их туда, чтобы за одну ночь расписали этот монумент человеческой безответственности, бессовестности и глупости. И написали снизу: «Мы заслужили наш Титаник».
– Хорошая идея, – согласилась я.
– «Хорошая» – мало сказать. Гениальная идея.
Он положил мне руку на плечо. У него это вышло очень естественно. А я замерла и онемела, как слабоумная дурочка, как какая-нибудь сектантка, ошеломленная проповедью своего гуру.
– Граффити – это единственное, что живо в искусстве, – припечатал он. – Сейчас, когда есть Интернет, струя краски из баллончика способна превратиться в мировую икону всего лишь через три часа после того, как эти мазки, сделанные где-нибудь в пригороде Лос-Анджелеса или Найроби, будут сфотографированы… Граффити – самое благородное из искусств, потому что райтер не извлекает из своего творения выгоды, не пользуется его плодами. Его не затронули рыночные извращения. Это – асоциальный выстрел, попадающий в самую сердцевину. И пусть даже художник потом сам продастся с потрохами, но его работа навсегда останется там, где была сделана, – на улице, и продана не будет.
Он повернулся и пошел. И уже через несколько шагов был у первого перекрестка, где начинался испанский квартал – его территория, его убежище. Спустя полминуты я очнулась и бросилась за ним, надеясь, что по его следу найду место, где он прячется. Но когда добежала до угла, никого уже не увидела. Снайпер исчез.
«Граф» Онорато появился утром, вскоре после того, как я ему позвонила. Припарковался на стоянке такси возле отеля и согласился прогуляться со мной на другую сторону улицы через мост, служивший входом в замок и в морской порт. Прошли и остановились у парапета, оглядывая голубую излучину залива, а в отдалении – серые высоты Мерджеллины. С пытливой улыбкой на смуглом, арабского типа лице, встопорщившей подстриженные усики, он расспрашивал меня о ночных приключениях. Все ли, мол, прошло так, как я хотела, и так далее. Не углубляясь в подробности, ответила,