Я его дом сразу и выбрал. Может чуть теплее ему там будет, если я поживу в его доме. Увидит, как мы с Мишкой могилы его родителей прибрали, и дом тоже. Порадуется. Что я ещё могу! Если смогу когда, съезжу к нему в Чечню.
Спит Мишка.
Хорошим мальчишка оказался. Я уже и привык к нему. За своего считаю. Когда – за внука, когда – за сына, когда – за товарища. Да, именно, за товарища, как ни странно. Какая-то в нём поразительная взрослость часто проскакивает. Правильность в выражении глаз, взгляде, словах. Даже не в словах, а глубже, за ними. Как вода, но не в водопроводном кране, а в роднике. Большая разница: и поразительная чистота и прозрачность, и прохладность и вкусность, и полезность и… Всё у него лучше. Мы с Санькой не такими были, нет.
Мы были романтиками. Проще были, и наивнее. И счастливыми. Где мы только с ним не побывали тогда, в своих мечтах и фантазиях: и на Северном полюсе жили; и на другие планеты в поисках внеземных цивилизаций летали; и шпионов по всему миру ловили; и азбуку Морзе учили; и закаливались нещадно; и голод терпеть учились; и «краснокожих» от «белых» защищали; и планеры собирали; и подводную лодку мастерили… К подвигам готовились. А о каких принцессах мы мечтали! О! И не расскажешь. А Мишка… Его поколение… Голые, по-моему, прагматики, порой. Не холодные правда, не закаменелые, замшелые, а… Нет, пожалуй, рано обобщать, я не изучил ещё «предмет», не разобрался. К счастью и невозможно это. Мишка не машина, не робот. Живой пацан, глазастый, головастый, правда худой. Но, это наживное. Подрастёт – обрастёт. И то, что он сейчас здесь, со мной – ему только на пользу, я думаю. Мне так уж точно. Он, засыпая, участливо спросил: «Сильно болит, да?» Намекая, что обоим спать пора. Я говорю, – «Нет. Просто думаю». А он: «Палыч, не напрягай психику. Утро вечера мудренее». Представляете? Пацан – одиннадцать лет, и «не напрягай психику», «утро – мудренее». Вот оно где – соединение старого мышления с новым. Как словно – я, и он. Признаюсь, мне его дружба точно полезна, и безусловно приятна. Надеюсь и моя ему будет такой же.
Мерно в тишине тикают настенные часы-ходики. Тик-так, тик-так…
Лёгонькая, простенькая конструкция со шитом (домиком) циферблатом, рисованными цифрами, фигурными стрелками. Жутко пыльные, и жутко древние. Я когда увидел их, обрадовался, как старым знакомым. Подошёл, умиляясь наивности и простоте конструкции. Снял с гвоздя, дунул на звено шестерёнок, освобождая механизм от пыльных пут, повесил на стену, толкнул маятник… Он покорно туда-сюда качнулся, щёлкнул пару раз и бессильно остановился в центре оси. «Всё, тоже умер, бедняга, с горечью подумал я, а жаль, выдохся старина!» Машинально, ключиком, до упора я всё же завёл пружину, повесил часы на стену и толкнул маятник… Просто так, не надеясь. И очень удивился, что они вдруг пошли. Тик-так, тик-так… Идут, тикают! После стольких-то лет простоя!! Тик-так, тик-так… Я обрадовано перевёл стрелки, установил время и некоторое время, с любопытством и недоверием, стоял около них, и ждал, когда встанут, чтобы ещё раз помочь, подтолкнуть. А они нет, идут. Тикают! Идут уже несколько часов, спокойно и без запинки. А я всё, нет-нет, да прислушаюсь – не встали ли… Им же лет пятьдесят, наверное, не меньше. Ай, да часы, ай, да мастера! Молодцы – отцы!
Кстати, и печь живая. Дарья Глебовна сказала: весной протапливала. «Как знала, что понадобится, ага!» Крышу только кое-где починить, да забор поднять-укрепить, да бочки под сточные желоба обновить – рассохлись, да сами желоба, да ставни, да пол кое-где, да завалинку вскрыть – венцы просушить (где, может, менять придётся), за лето ещё дров привезти нужно, напилить, наколоть, сложить… Но это уже стратегическое планирование, на перспективу. Хотя и приятное планирование, потому что заботы приятные: жизненные, деловые. Кстати, о деле…
Тик-так, тик-так… Чётко и мерно щёлкает механизм настенных часов. С любовью и уважением прислушался я к спокойному и ровному их ходу. Ай, молодцы, ходики! Тик-так, тик-так, тик… На этом…
Незаметно для себя за столом и уснул.
Опять мне снился тот же тягостный и больной мой сон. Я его хорошо знаю, жду всегда, и боюсь: родной мой и любимый мой армейский взвод. Армия. Снится всегда не отдельно кто-то, ребята, причём всегда на тёмном фоне – на тёмном! – как в сумерках, а одно целое. Как сгусток большой любви, энергии, и неизбывности избранного пути. Будто бы я, всё ещё тот же солдат-срочник, как тридцать лет назад, молодой, шустрый… Только отбился почему-то – осколок, как оленёнок от красивого и могучего стада… Бродил где-то сам по себе – так долго, не простительно долго! – блуждал в необъятных жизненных просторах в поисках – себя, чего, кого… Уже и веру потерял, и страшно устал. Отстал! Отстал, потерялся, конечно же, случайно – досадное недоразумение! – а может просто заблудился или в командировке какой затяжной был… Во сне пытаюсь войти к ним – к себе, в себя? – вернуться в тот строй… Хочу к ним! рвусь! мучаюсь! страдаю… Бегу к ним, кричу им, машу руками… Душа моя трепещет вся из последних сил, бьётся, как и сердце, как подбитая птица крыльями на земле, в пыли, от желания взлететь. Оказаться вновь там, с ними, в том состоянии строя, единства и времени. И сжимается сердце от страха, что вновь моя юность, мой взвод, отделение – моя жизнь! – пройдёт мимо… И никак… Никак и никогда я не могу достичь желанной цели. Никак, и никогда!
Никак!.. И они, ребята, строй, всегда проходят мимо… Да-да, мимо, и стороной!.. Будто не видят меня, не слышат моей боли, – проходят. И уходят! Уходят!.. Ещё одна тонкая струна надежды с болью рвётся…
Такая тоска потом накатывает… Слов нет. Хоть не просыпайся.
Я такой сон вижу часто, даже слишком часто! Утром недоумеваю всегда: что такое?.. Почему именно так? Почему такой сюжет? Как от такой тоски избавиться? От безысходности?.. И не знаю. Сон всегда одинаков – только отчаянье, как песня до слёз. Не могу я преодолеть расстояние, время меня отдаляющее, барьер.
Только сегодня – именно сегодня! – сон получился другим. Тот же взвод, те же сумерки, тот же я… Ребята – та же единообразная шинельная масса, втягивается в полковой клуб… И я тоже направляюсь с ними, иду рядом, как все. Но натыкаюсь глазами на ротного. На его фигуру, и взгляд. Стоит и смотрит на меня. Лицо его мне не знакомо, но он наш ротный, я знаю, сердцем знаю, мой ротный, я в этом уверен. И точно знаю, что он сейчас обязательно закроет передо мною дверь… Остановит. Не впустит. И уже боюсь этого, уже страшусь… Опускаю глаза, чтоб не заметил он меня, чтобы не выдать тревогу, и страх… Упорно продолжаю идти со всеми, иду с ними, тороплюсь. Я уже даже переступил порог… И он – да! – конечно же, останавливает меня. И все останавливаются. В тишине я слышу его голос… Но тон речи не звонкий и отрывистый, как закрывающаяся перед носом дверь, а ровный и спокойный. И по-другому он оглядывает меня: тепло и дружески. Как наш старшина – мой старшина! – отпуская солдатские грешки: ладно, мол, с кем не бывает. В голосе и глазах ротного лёгкая досада и прощение. Удивляется только: что это за форма на мне такая, мол, несуразная, странная. Где такую взял? Старая, что ли? Такой и нет уже давно. Входи, становись в строй. Форму мы тебе другую выдадим, заменим. Иди…
Они меня приняли! Приняли!! От радости сердце бешено колотится, трепещет. Боюсь поверить, боюсь обрадоваться. Они меня простили! Простили! Они – меня приняли!!
Душа наполняется любовью и нежностью, и спокойствием. Наконец спокойствием. Такая благость…
Сон был коротким и на удивление лёгким.
Проснулся я от звонкого бряцанья чего-то странно близкого, и знакомого. Словно хрустальный колокольчик звенел светло где-то и радостно. Звуки, я определил, из моего близко-далёкого детства. Это?! Вспомнил! Так могут бренчать только вёдра с водой. Да. Только не очень полные, когда дужка ведра падает… Это моя мама воду из колодца, значит, принесла… А папа уже на работе. Прислушался, как в детстве, не открывая глаз, значит, уже вставать пора! Так рано! На кухне, знаю, уже готов завтрак. Аппетитный его запах разносится сейчас по всему дому. Нужно только встать, умыться – брр! – холодной водой, одеться, быстренько позавтракать и, так и не проснувшись, бежать в школу… Мама!.. Жаркая волна любви и нежности нахлынула, затопила, сжав грудь, сердце… Мама!.. Сладко потягиваюсь – как тогда! – окончательно просыпаюсь, и открываю глаза…
Нет!..
Это Вера Фёдоровна, соседка Дарьи Глебовны, тоже бабуля, только ещё более древняя, суетится сейчас на нашей кухне. Они, кажется, взяли шефство над нами с Мишкой. Вера Фёдоровна и завтрак уже приготовила.
– Доброе утречко, сынок, – увидев меня, громким голосом приветливо поздоровалась она. Плохо уже слышит, поэтому и кричит. Не обращайте внимания, смущаясь, обычно машет рукой. Седые волосы аккуратно прибраны под белый платок. Улыбчивое её лицо всё в паутине морщин, но очень доброе и участливое, и глаза… Мудрые, глубокие, но очень грустные, будто на холоде выстуженные. Странное сочетание – трогательная улыбка, и грустные глаза… Чистота в них, незащищённость и открытость. Одна живёт. «Муж помер, три зимы как, а дочка с внуком где-то на Украине, под Киевом маются! Уже и не приезжают. А где имя такие деньги-то ноне взять? – объясняет своё одиночество Вера Фёдоровна. – При такой-то грёбаной перестройке!..» Руки её, как и у всех стариков, одинаково натруженные, сухие, морщинистые, с резкими очертаниями вспухших вен… Но проворные, суетливые, требующие работы и находящие её.
Вспомнил вчерашний короткий с ней разговор, при встрече. Видя всю нищёту и опустошённость сельской жизни, стараясь не обидеть её, я спросил:
– Как же так получилось, баб Вера, – показывая на разрушенность вокруг и запустение. – Вы же не только Почётный ветеран труда и войны. Я помню. Как же с вами-то так поступили? Только у вас у одной, я помню, в крае два ордена Солдатской славы, неговоря про медали…
– Ой, да что, сынок, теперь мои ордена-те, да медали! Вспомнил! Чего они стоят? Да и разве за ними мы на фронт, девчонками, шли? Нет. Родину отстоять, защитить. И никакая слава нам не нужна была. Это потом уж… Конечно, теперь жалко, что мои подруги, да ребята, такие хорошие и славные люди за… эту вот, – Вера Фёдоровна досадливо махнула рукой на окно, – страну, или как её теперь, полегли, погибли… Да и сейчас тоже за зря гибнут. Мы ж не знали тогда, что так получится. – Помолчав, она решительно произнесла. – А и знали бы, всё равно б пошли. – Пояснила. – Избы же здесь наши, семьи, родители. А что никому теперь не нужная, так мы и раньше власти не нужны были. Так только, президиум украсить, да доску почёта заполнить. Отчитаться, мол, грамоту дали, поздравили, цветы принесли, в газете фото пропечатали… Чё ещё тебе, старая, надо? Всё. И забывают про нас. Народ-то ведь нашей власти всегда нужен, как хворост огню, чтоб руки свои об него погреть. Разве не так? Просят всё погодить, потерпеть… А люди, как дети, всем верят, всю свою жизнь и терпят. Из веку в век. И ведь, как не топчут нас, сынок, а мы всё одно тянемся к теплу, к свету. Как трава вроде. Не сорняк, а трава. Полезная и красивая. Помнишь, как все траву весной ждут! Вот!.. Глянешь, истопчут её всю за зиму-то, бедную, грязью вымажут, а по весне-то прошёл дождичек, выглянуло солнышко, и потянулась она чистенькая и красивая к теплу, к солнцу. Возродилась. Так в природе всё по-хозяйски правильно для жизни устроено. Мы, та самая терпень-трава словно и есть. Всё выносим, всё терпим, и ждём. Самая что ни на есть терпень-трава мы. Разве нет? Сейчас-то всё больше сорняк вокруг расплодился. Глянь как вокруг вымахал. А потому что догляду за ним нет. От этого и житья нормального не стало. – Вера Фёдоровна устало улыбнулась. – А ты вспомнил про какие-то медали.